?

Log in

No account? Create an account
Там есть и твоя буква

Владимир Друк. Алеф-Бет. Формы, числа, номинации / Предисловие И. Кукулина. — М.: Новое литературное обозрение, 2018

http://kyivdaily.com.ua/2018/11/14/tam-est-i-tvoya-bukva/

4_Друк

Новая книга Владимира Друка «Алеф-Бет» (представляющая собой, несомненно, цельное и последовательное высказывание, — это не сборник, а именно книга), конечно, показывает нам своего автора таким, каким мы его до сих пор не знали. Не исключаю, что он и сам себя раньше таким не знал.

Но она интересна даже не в первую очередь тем, что представляет собой новый этап в личностном и поэтическом становлении автора: это редкий, может быть, единичный случай в контексте гораздо более широком.

По всей видимости, эта книга стоит особняком в двух традициях сразу: и в русской поэтической традиции, и в еврейской религиозной, — принадлежит им обеим одновременно, продолжая и развивая обе.

Скорее всего, для настоящего, полного восприятия книги необходимо Читать дальше...Свернуть )
Валерий Шубинский. Игроки и игралища: Избранные статьи и рецензии. — М.: Новое литературное обозрение, 2018.

Шубинский_Игроки</a>

Знамя. - № 11. - 2018. = http://znamlit.ru/publication.php?id=7103

В отличие от своих предшественников по этому выпуску нашей рубрики, поэт, критик и историк литературы Валерий Шубинский собрал книгу как «отчет» (его собственное слово) о работе «профессионального литературного критика». Кавычки тоже его собственные, — видимо, от этой позиции он все-таки дистанцируется, не отождествляет себя с нею, — зато как профессионального читателя представляет себя уже без всяких кавычек. Из этих текстов, написанных за последние пятнадцать лет, складывается вполне систематическая картина литературы ХХ–XXI веков, о чем мы еще скажем.

Кстати, отказывается он и от звания филолога, подчеркивая в начале книги, что это «не филологическая наука». Его исследовательское внимание привлекают не столько тексты, сколько личности их авторов, их биографии как тоже своего рода тексты, как смыслопорождающие системы. Он мыслит, так сказать, биографически, вникая в дотекстовые источники творчества своих героев, прослеживая их текстообразующее влияние.

Книга посвящена, по преимуществу, тем, кто более всего интересен Шубинскому-читателю: словесности, «укорененной» в андеграунде, альтернативной линии литературной истории советских лет, прежде всего — поэзии: она — главный предмет разговора в четырех из пяти разделов книги. И да, эти разделы выстраиваются в цельную линию — не только хронологически.

Первый раздел — о людях «очень широко понимаемого Серебряного века», русского модернизма первой трети XX столетия, включая доживших до второй его половины: Андрея Николева (Егунова), Сергея Петрова, Арсения Тарковского, и о судьбах «Большой традиции Серебряного века». Она, показывает автор, не просто погибла «полно­кровно и могуче»: именно будучи прерванной, уйдя в неочевидные и непредвиденные русла, она принесла множество разнородных плодов — от безусловно коренящегося в ней Тарковского до, например, его чуть старшего парижского ровесника Бориса Поплавского, в чьих руках эта традиция «разлетелась на ошметки, разорвалась, и из ошметков собирал он свою дикую музыку» — и в точности то же самое делал в это время в Ленин­граде «безрукий кошколов» Алик дэр Мишигенэр — русский «проклятый поэт» Александр Ривин, совпадающий, по наблюдениям Шубинского, с Поплавским иногда даже интонационно. Второй — о шестидесятых, в которых автор видит «самое главное, может быть, время послевоенной истории, когда был сделан некий выбор и случилось некое чудо» (то самое, о котором говорит Айзенберг: возрождение русской поэзии почти из ничего). Тут, конечно, неминуемый Бродский — его, вопреки устоявшимся представлениям (и, на мой взгляд, более адекватно), Шубинский считает не «завершителем» русского модернизма или неомодернизма, но инициатором нового (ныне как раз завершаемого) начала, связанного с освоением и переосмыслением модернистского наследия. А кроме него — «анархист и самодержец» Виктор Соснора, близкий, по мысли автора, Хлебникову (воспринятому, в том числе, и через другого посланника Серебряного века — Заболоцкого), Леонид Аронзон, принципиально чуждый всем «аспектам шестидесятничества» Сергей Вольф, увидевший в поэтике обэриутов — совершенно нетипичным образом — «возможности нового лиризма, а не гротеска и “черного юмора”»; лианозовцы во главе с Евгением Кропивницким (ровесником — родился в 1893-м — «главного и блестящего поколения того, что называют Серебряным веком», однако начавшим писать совсем в другую эпоху) — «единственные, кто предложил другой» — альтернативный Бродскому — путь поэтиче­ского развития после гибели модернистской традиции… Третий — о «семидесятниках», главным образом о ленинградском андеграунде (Елена Шварц, Александр Миронов, Сергей Стратановский, Виктор Кривулин, Иван Жданов, Михаил Генделев, Василий Филиппов). И четвертый — о поэтах поколения, к которому автор (р. 1965) относится и сам, — родившихся в конце 1950-х — начале 1970-х: Олегу Юрьеву, Ольге Мартыновой, Александру Белякову, Николаю Кононову, Марии Степановой, Игорю Булатовскому, Вадиму Месяцу. Сюда же причтен Алексей Порвин, родившийся в 1982-м, — в котором автор усматривает продолжателя традиции, восходящей к Пастернаку.

Из этого стройного ряда несколько выпадает лишь пятый раздел, посвященный новейшей русской прозе, цельной картины которой, по собственному признанию Шубин­ского, у него нет. Но в основной своей части книга, как видим, — ветвящаяся и дробящаяся история импульсов, так или иначе идущих (видимо, даже по сей день) от прерванного Серебряного века. История типов наследования.

И это — третий из типов взгляда на русскую литературную и культурную историю ближайших ста с лишним лет. Он родствен двум первым: как Айзенберг и Юрьев, Шубинский видит в советском периоде этой истории «провал», да не просто литературный — «антропологический». Но вообще литературу этого времени он считает «очень плотной, телесно наполненной». Это — тоже о слове в условиях немоты, о возможностях в условиях невозможности. Но если Юрьев — в основном о разрывах, то Шубинский — о связях и сращениях, об их силе. Если Юрьев — главным образом о несбывшемся, то Шубинский — о сбывшемся вопреки всему.
Олег Юрьев. Неспособность к искажению. Статьи, эссе, интервью. — СПб.: Издательство Ивана Лимбаха, 2018

Юрьев_Неспособность

Знамя. - № 11. - 2018. = http://znamlit.ru/publication.php?id=7103

«Это скорее интеллектуальная проза, — предуведомляет нас аннотация к книге, — чем литературная критика». Чем отличается интеллектуальная проза от критики? Критика занимается рассмотрением того, как и почему именно так устроен анализируемый текст. Интеллектуальная же проза использует — текст ли, совокупность ли таковых, а то и биографию их автора — как материал и стимул для развития своих собственных смыслов.

Именно этим и занимается поэт, писатель, драматург и критик Олег Юрьев в третьем сборнике своих статей, эссе и интервью — в основном о словесности, по преимуществу русской (есть тут и иноземные герои, хотя они, скорее, эпизодичны: Джеймс Джойс со своим «Улиссом», для интерпретации «резервной мифологии» которого Юрьев предлагает собственную идею, и Вальтер Беньямин с его «Московским дневником», которого Юрьев припечатывает крайне жестко: «Беньямина же отсутствие художественного таланта лишает не только возможности создать общий образ , но и простого понимания вещей и взаимосвязей») и главным образом — XX века (заглядывают сюда и гости из века XIX-го, зато какие: Пушкин, который, впрочем, интересует автора в смысле его восприятия сегодня, причем даже не столько его, сколько его устного прочтения, и Лев Толстой, привлекающий к себе авторское внимание с неожиданной и не слишком известной стороны: как автор набросков к так и не состоявшемуся роману о Петре Великом). Кроме словесных искусств, Юрьева занимает кинематограф. В книге ему посвящен небольшой раздел «О кино», где рассматриваются пять фильмов, в основном советских. Нет, не знаковые, не первого ряда, даже не каждый раз вызывающие авторскую симпатию, но чем-то непременно его зацепившие, выводящие его на ту или иную проблему: «Счастье», «Золотой ключик», «Насреддин в Бухаре» и «Волшебная лампа Аладдина». Среди них один американский — «В джазе только девушки», но речь в связи с ним — совсем не об Америке и ее кинематографе: она — о чувственности, о неумолимости времени и смерти. Вне этого раздела Юрьев заговорит о кино еще раз — о сериале «Ликвидация», точнее, о случившемся в этом фильме, как увиделось «выходе за пределы развлекательной условности в историческую реальность».

За разнородностью материала и кажущейся разбросанностью авторского внимания стоит, как водится, цельность интуиции, позволяющая издать все это собранье пестрых глав под одной обложкой, а общее их название, «Неспособность к искажению», заимствованное у эссе о Риде Грачеве, указывает на одну из главных ценностей автора: ясность и прямоту видения судеб смыслов в культуре и, в конечном счете, — определяемого этими смыслами качества человеческого существования.

Оказавшаяся волею горьких судеб последней прижизненной, эта книга волей-неволей прочитывается как сумма опыта размышлений автора над этими судьбами. Она, кстати, обнаруживает много родства с рассмотренным выше сборником Айзенберга. Прежде всего это касается позиции, типа взгляда: принципиально-личного и пристрастного до, иной раз, несправедливости, к которой максималист Юрьев вообще склонен (так, читателю с иным душевным устройством трудно принять его категорическое утверждение о доходящем до слепоты «отсутствии художественного таланта» у Вальтера Беньямина, — как раз такой талант, по разумению автора этих строк, был у Беньямина ведущим, но то предмет отдельного разговора). Субъективность взгляда требует себе и соответствующего жанра — здесь вся речь от первого лица: много коротких заметок типа дневниковых, разве что не датированных (соответственно, мысль в них скорее намечается, запасается впрок, чем подвергается тщательной выделке и тем паче основательным доказательствам), большая часть книги отведена интервью.

Советский этап в истории русской культуры представляется ему, как и Айзенбергу, своего рода небытием, «второсортностью», в терминологии Юрьева (причем Юрьев даже — неожиданно, нетипично для себя — великодушнее: фильм «Волшебная лампа Аладдина», снятый в 1967-м, нежданно наводит его на мысль, что «в шестидесятых годах это была другая страна» — «не такая, какой мы ее знали со второй половины 1970-х», «где-то была точка перелома, с которой все могло пойти иначе — не скажу, лучше или хуже, но не так второсортно, что ли»). Более всего Юрьев занят путями, так или иначе намеченными, но не пройденными. Его герои — личности, которые остались недоосуществленными (как Рид Грачев), недозамеченными и недопродуманными (как Илья Зданевич), понятыми превратно (как Николай Олейников, которого, по мысли Юрьева, не понимала сама Лидия Гинзбург, или Борис Пильняк — «плохой писатель, исключительно талант­ливо притворяющийся хорошим»). Заметки Юрьева о них читаются как материалы к своего рода теневой, «резервной» истории русской литературы и культуры последнего столетия.
Михаил Айзенберг. Урон и возмещение. — М.: Литфакт, 2018.

Айзенберг_Урон

Знамя. - № 11. - 2018. = http://znamlit.ru/publication.php?id=7103

«Стиховые изделия, — пишет поэт, эссеист и критик Михаил Айзенберг, — существуют во множестве типов, родов, исторических форм; поэзия одна. Стихи конвенциональны, поэзия — нет. Стихи можно исследовать как систему приемов, поэзию нельзя. Стихи в словах, поэзия — за словами.»

Разумеется, всеми текстами, вошедшими в его очередной, уже пятый эссеистический сборник, Айзенберг только и делает, что говорит о несказанном и неизреченном, о том, что «за словами». То есть — о поэзии и ее природе. Выговорить ее, конечно, нельзя, зато выговаривать — можно и нужно: «Стихам почему-то необходим разговор о стихах». В числе множества причин, по которым такой разговор необходим (ну, например, потому, что он настраивает на стихи культурное внимание, расширяет поле общекультурной именно восприимчивости), явно есть и вот какая: природа поэзии, ускользающая и не дающаяся в руки, вполне поддается осмыслению через ее исторические, никогда не полные воплощения. Тут, по Айзенбергу, ситуация примерно та же, что с платоновской идеей — данной нам не иначе, как во множестве своих преходящих осуществлений.

В самом начале автор — ну не то чтобы настаивает, но выражает надежду на то, что его книга, по существу, не сборник, а именно книга — «единый текст со своим внутренним сюжетом». Сам он сюжета прямо не формулирует, но очевидно, что речь идет о существовании русской поэзии после десятилетий ее советского несуществования (начавшегося с гибелью Мандельштама), — о том, как происходит «возмещение» «урона», казалось бы, непоправимого, который нанесла ей, русскому языку и мировосприятию вообще совет­ская власть и созданная ею культура. Внутренний же вопрос, который не сформулирован прямо, но на который каждый из вошедших сюда текстов предлагает свою толику ответа, примерно таков: как поэзия может существовать после десятилетий своей невозможно­сти? И благодаря каким именно поэтам она снова становится возможной? Дело, то есть, не только в именах, которые называет автор: Евгений Сабуров, Николай Байтов, Геннадий Айги, Михаил Еремин…, — но и в том, как устроена их поэтическая работа.

Тема, конечно, — на монографию. Однако Айзенберг принципиально не склонен сводить свои заметки и наблюдения в систему и снабжать их общим заключительным выводом, — вероятно, для того, чтобы оставить свою мысль свободной и открытой дальнейшим возможным поворотам и уточнениям. (Это, разумеется, не мешает его мысли быть вполне связной — сквозные интуиции держат ее как целое.)

Перед нами, таким образом, — не исследования, а догадки, притом личные и частные. Говоря о своих героях-поэтах, Айзенберг даже не ссылается на критиков и литературоведов, которые тоже о них писали, и понятно, почему он этого не делает: ему важна не полемика и не история понимания, но его собственное видение.

Общий же вывод, на самом деле, есть. Автор просто запрятывает его вглубь книги, в самую ее середину, — видимо, для того, чтобы не лишать читателя свободы и удовольствия мыслить самостоятельно. А вывод примерно таков: поэзия на русском языке смогла возродиться после советского небытия потому, что принадлежит к сути человека. Это такая особенная — очень важная и, в конечном счете, видимо, неуничтожимая человеческая способность, — уничтожимая разве что вместе с самим человеком, как с видом, физически. (Не исключено, что «стихи», которые Айзенберг внятным образом отделяет от «поэзии», — всего лишь одно из возможных ее осуществлений, просто исторически более прочих разработанное, а потому и — при всех своих вероятных несовершенствах — наиболее адекватное.) Поэзия соединяет человека с самыми корнями его человечности. И по отношению к ней все политические и исторические обстоятельства, даже губительные, — в конечном счете, вторичны.

«Возможно, поэзия, — говорит он в конце короткого эссе о Геннадии Айги, — единственная форма человеческой деятельности, сохранившая архаические (по сути, атавистические) интенции, а человеку, как виду, важно как можно дольше сохранять свое исчезающее присутствие в том мире, где он, равный среди равных, был когда-то неотделимой частью, слышал и понимал все его голоса.»
[Лёгкая кавалерия] Новая Юность. - № 5 (146). – 2018. = http://new-youth.ru/upload/iblock/d3e/9_№146_Kavaleria.pdf

180809_Контекст1

Из читательских впечатлений последнего времени мне кажется особенно важным обратить внимание на только что появившийся харьковский двуязычный журнал «Контекст», — строго говоря, по локализации членов редколлегии, московско-харьковский (российский соредактор, Владимир Коркунов, живет в Москве, его коллега Екатерина Деришева — в Харькове). Вопреки распространенным ныне ламентациям о гибели будто бы переживших свое время толстых литературных журналов, он — и литературный, и даже вполне толстый: в первом номере почти двести содержательных страниц, всего страниц на 50 меньше, чем в «Новом мире». (Там только публицистики и вообще явно социального нет, но, честно сказать, и слава Богу.) Важнее же всего прочего, по моему разумению, то, что журнал специально и целиком посвящен именно новейшим литературным практикам, разведыванию неисхоженных путей. И это не только то, что делают молодые авторы (хотя они тут, действительно, в большинстве): журнал открывает одинокий и давний разведчик нехоженых троп Илья Риссенберг, которому восьмой десяток (и, надо сказать, то, что он публикует здесь — из самых ясных его текстов).

В русскоязычном пространстве, как мне кажется, сейчас исчезающе мало изданий, особенно сделанных качественно, внимание которых было бы всецело сосредоточено на точках роста современной словесности, на ее осуществляющихся возможностях, пока неочевидных в своих перспективах, на их осмыслении и проблематизации. Кроме «Контекста», мне приходит на память только интереснейший московский журнал «Носорог», выходящий уже пятый год и целиком посвященный современной прозе и поэзии. Но у него принципиально нет критического раздела (там предпочитаются формы неявной рефлексии), нон-фикшн при этом не занимает издателей журнала совсем. В «Контексте» же «рефлексивная» часть занимает почти половину всего объема — и состоит из трех разделов: интервью, опрос (оба этих раздела посвящены некоторой общей проблеме, на сей раз это — поэзия, создаваемая компьютером, и ее поэтическая ценность) и критика.

«Контекст» задуман и возглавляется двумя поэтами; в редколлегии тоже — почти сплошь поэты, что, надо полагать, окажет влияние на будущие редакционные предпочтения. И действительно, влияет уже с самого начала: в художественной части журнала решительно преобладает поэзия. Прозе — представленной записными книжками (я бы сказала, микроэссеистикой) Аллы Горбуновой, небольшим отрывком из романа украинского писателя Олега Коцарева и микропрозой (каждый текст — не более абзаца) Данилы Давыдова — здесь отведено всего двенадцать страниц. Да и то, как легко заметит читатель, редакционное внимание отчетливо тяготеет к тем из прозаических форм, которые ближе всего к поэзии: прозу в ее более-менее классическом смысле «с сюжетом и диалогами» здесь представляет только фрагмент романа Коцарева. Раздел «Переводы» — тоже целиком поэтический. (Кроме того, у «Контекста» существует приложение в виде книжной серии — тоже поэтической и, несомненно, достойной отдельного разговора.) Впрочем, такое бросающееся в глаза смещение внимания кажется мне обоснованным не только — даже не в первую очередь — цеховой принадлежностью членов редколлегии, но главным образом, тем, что интенсивнее всего выработка и освоение новых практик происходит (пожалуй, не только сейчас — но и вообще, по определению) именно в поэзии в силу ее большей чуткости к неочевидному.

(Кстати сказать, будь моя воля, эссеистику я бы выделила тут все-таки в особый раздел, ибо усматриваю в ней прозаическую форму поэзии.)

Важнейшими достоинствами «Контекста» мне видятся также его транскультурность (в ситуации нынешнего трагического расхождения русского и украинского культурных, ментальных и иных пространств, они — одни из немногих, кто работает на выращивание связей, кто создает возможности для диалога) и принципиальное двуязычие. Прежде всего, в «переводном» разделе все переводы даны одновременно с оригиналами (Сергей Жадан и Олесь Барлиг переведены здесь с украинского на русский, Томаш Пежхала — на русский с польского, Виктор Цветов — на русский же с румынского, а Лео Бутнару даже трехъязычен: кроме румынских оригиналов, здесь публикуются и украинские, и русские переводы. И лишь русские переводы из английской поэзии, сделанные русской израильтянкой Гали-Даной Зингер, оставлены почему-то без своих английских параллелей). Двуязычны (при некотором доминировании русского языка — вполне возможно, что со временем будет иначе) все разделы, включая критический; украинские и русские тексты везде оставлены без перевода (кроме раздела «Переводы», разумеется). И это само по себе дает жизненно важную надежду на то, что мы, читая друг друга в оригинале, не утратим умения понимать друг друга.

И не прося пощады

Ольга Балла

И не прося пощады

Новый мир. - № 11. – 2018.

Дмитрий Быков. Июнь: роман. — М.: Издательство АСТ: Редакция Елены Шубиной, 2017. — 510, [2] с. — (Проза Дмитрия Быкова).

Павел Коган. Разрыв-травой, травою-повиликой… / Сост., комм., вст. статья, послесловие Л.Б. Сумм. - М.: Совпадение, 2018. – 440 с.: илл.


Быков_ИюньКоган_Разрыв-травой2

На протяжении последнего года вышли две книги, как будто ничем между собою не связанные и положенные на читательский стол рядом друг с другом, казалось бы, волею чистого случая – и тем, как водится, вернее. Это роман Дмитрия Быкова «Июнь» и практически полное собрание стихотворений Павла Когана (1918-1942) – одного из не таких уж неявных героев быковского романа, события первой части которого происходят, среди прочего, в ИФЛИ, откуда изгоняют главного героя этой части, Мишу Гвирцмана. Поэт – соученик Гвирцмана по институту, вполне узнаваемый, названный в романе даже своим настоящим именем: Павел. Он там не из ведущих персонажей, но это неважно.

Не связаны эти книги, таким образом, ничем – кроме вошедшего в них, впущенного в них времени, - зато уж это связывает накрепко.

Обе они – о времени перед самой войной, о её сгущении (и немного – о самом-самом её начале: о первых минутах – у Быкова, о первых месяцах – у Когана). Только одна из них, сборник Когана – свидетельство изнутри эпохи, настоящий сгусток её сухого, жёсткого воздуха – от любой искры готово вспыхнуть пламя! - отпечаток её дыхания. Вторая… ну не то чтобы реконструкция жизни и мироощущения последних предвоенных месяцев и дней (да, Быков в этом смысле очень постарался, однако его роман менее всего – исторический), - но, скорее, попытка выговорить на материале тех предвоенных месяцев интуиции, предчувствия, страхи и напряжения нашего времени.

Да, обе они об одном (скажем прямо и грубо: о предчувствии войны, разлитом в воздухе, о действии рока) – и Боже мой, насколько о разном.

До противоположности.
Читать дальше...Свернуть )
Ольга Балла

Антрополог спускается в ад

Дружба народов. - № 11. - 2018

Анна Клепикова. Наверно я дурак: антропологический роман. – СПб.: Издательство Европейского университета в Санкт-Петербурге, 2018. – 432 с.



Книга Анны Клепиковой об опыте волонтёрства в двух учреждениях для инвалидов под Петербургом - в детском доме для детей с нарушениями умственного развития и затем в психоневрологическом интернате для взрослых -начиналась как кандидатская диссертация и писалась по полевым дневникам для этой работы. Свою первоначальную роль текст благополучно выполнил (автор защитила диссертацию на степень кандидата социологических наук и работает теперь заместителем декана факультета антропологии Европейского университета в Санкт-Петербурге), но вышел далеко за рамки задуманного. То, что начиналось как антропологическое исследование, обернулось Читать дальше...Свернуть )

Книга ускользаний

Ольга Балла

Книга ускользаний

Павел Гельман. Правила философа Якова. — М.: Новое литературное обозрение, 2018.

https://www.colta.ru/articles/literature/19403

В случае историй из жизни философа Якова (несомненно, составляющих цельное повествование, хотя и способное разрастаться во все стороны с любого места… впрочем, когда это противоречило цельности?) дело даже не в жанровых лекалах, по которым текст скроен. Точнее — по которым он постоянно кроится: собранные в книгу случаи из Яковлевой жизни — только часть (и явно небольшая) текста о нем, по всем приметам бесконечного, который и по сию минуту пишется автором фрагментами в Фейсбуке и не перестанет писаться, пока не иссякнут его смыслообразующие источники. Лекала-то более-менее понятны, они даже обозначены с самого начала в аннотации к книге — но дело здесь вообще не в продолжении каких бы то ни было традиций и не в культивировании каких бы то ни было жанровых форм. Конечно, истоки и образцы узнаются здесь без особенных усилий. Это и хасидские притчи, и дзенские, и вообще какие угодно притчи о мудрецах, и истории о Ходже Насреддине (тоже, кстати сказать, философ!), и различные ветви превесьма разветвленных афористической и анекдотической традиций, и посты в родном для Якова Фейсбуке, питательной его среде (да-да, есть не только жанровые, но даже отчасти и интонационные аналоги — вот, например, цикл историй Виталия Пуханова про «одного мальчика»). Это и хармсовские «Случаи», которые уже совсем не о мудрецах и в общем-то даже не о людях, но о расползающейся ткани мира, о его нестыкующихся разломах, о его неподвластности разумению… вот, вот, это, конечно, уже заметно ближе к самой ситуации философа Якова.

Ведь Яков хорош тем, что вообще-то Читать дальше...Свернуть )
Ольга Балла

Почти размером с глобус

Октябрь. - № 10. - 2018.

Владимир Березин. Дорога на Астапово: путевой роман. - Москва: Издательство «АСТ»: Редакция Елены Шубиной, 2018. — 476, [2] с. — (Травелог)

Теперь этот травелог, - чем бы ни замышлял свой роман во время работы над ним сам Владимир Березин, - читается как литературный памятник одному из участников рассказанного в нём странствия, которому книга и посвящена: умершему в конце прошлого ноября Андрею Балдину (1958-2017) - писателю, поэту, историку, архитектору, художнику, книжному графику, дизайнеру (а я бы добавила – и теоретику культуры, хотя сам себя он, скорее всего, так не назвал бы, он был скорее уж практиком. Но собственные модели культурных, культурообразующих процессов он, несомненно, создавал, - и что это, если не, по крайней мере, предтеоретическая работа?). Основавшему некогда эссеистическую литературную группу «Путевой журнал» Балдину очень естественно оказаться в числе героев «путевого романа» - который вполне можно назвать и большим эссе (жанровые рамки этот текст активно проблематизирует, чем интересен отдельно).

В книге он, по имени в основном её тексте ни разу не названный, присутствует двояким образом. Во-первых, под криптонимом Архитектора («не просто Архитектор, а надзирающий за устойчивостью»), - как один из основных собеседников Автора (пишу с большой буквы, потому что в данном случае это - один из персонажей книги), задающих тон всему ведущемуся здесь разговору, как ведущая фигура предпринятого героями книги странствия. «На наших остановках, когда мы вываливались из автобуса, как усталые матросы, он был похож на капитана, ступившего на берег.» Во-вторых, он – почти соавтор: участвует в книге рисунками - каждую главу открывает рисованная им карта пути с его рукописными пояснениями.

Самой этой графикой он задаёт книге интонации.

Балдин вообще был человек такого свойства, чтоЧитать дальше...Свернуть )
Ольга Балла

Ты – место молнии

(Послесловие к книге: Михаил Немцев. Ясность и радость. – М.: Совпадение, 2018.)

Сколько бы ни убеждал нас Михаил Немцев, что «Ясность и радость» - (не более чем) собрание «коротких очерков», читатель вправе подозревать, что дело тут сложнее и глубже. Эта книга, назначенная автором для «чтения в пригородной электричке» - фоном к повседневному существованию, - совершенно цельная (и даже если не была такой задумана, хотя сомневаюсь, - именно такой и получилась). Перед нами как раз тот случай, когда фрагментарность не только не помеха цельности, но одно из самых верных средств её создания.

В поисках формальных координат автора читатель без труда отыщет сведения о том, что Немцев – поэт, философ, социальный антрополог, исследователь теоретической и прикладной этики социальной памяти, публицист, педагог, кандидат философских наук, магистр гендерных исследований… Всё правда, только написана книга поверх всех этих барьеров, разделяющих специальности – даже внутри самого автора. Она возвращает нас в точку начала философии, предшествующую всем институционализациям, даже – всем правилам. В ту самую точку, откуда начинал когда-то – своими средствами – Сократ. Откуда начинает всякий философствующий, если только он действительно, всерьёз начинает.

«Читать это нужно так: пока вы перелистываете страницу, вагон тряхнуло, электричку повело вдруг на старом рельсе, вы хватаетесь за поручень, а это и не поручень уже вовсе, привет, это ваш собственный ремень…» Читать и думать это нужно в ритме самой жизни и в её формах, иначе ничего настоящего не получится.

Книга не выстроенная, а выращенная! - поспешит обрадоваться читатель, ценящий естественное смыслопорождение – и именно что поспешит: опять ошибётся. В этой видимой спонтанности, в этих неожиданных – для самого автора, думаю, не менее – поворотах внимания есть продуманный, прочувствованный порядок: та самая цельность, которая держит вместе все эти фрагменты и внутри которой развивается в ей самой неведомом направлении мысль, растущая здесь на разных участках и под влиянием разных стимулов. Всё, всё способно стать стимулом рождения философской мысли: «ходьба по свежему песку», «старые берёзы, провода, фонари, детские площадки, заборы, ветви с листьями вверху и трещины на старом асфальте внизу»… (А мысль как таковая, чистая мысль – может быть, в последнюю очередь: здесь должна работать вся жизнь в целом, всей, так сказать, витальной массой.) Если, конечно, правильно настроить взгляд. Вернее, всё время его настраивать. Тут каждое эссе – усилие такой настройки.

Это – книга не Читать дальше...Свернуть )
[Лёгкая кавалерия] Новая Юность. - № 4 (145). – 2018. = http://new-youth.ru/upload/iblock/3e8/9_№145_Kavaleria.pdf

Поскольку сквозная мысль всех моих писаний в этой рубрике – идущее в сегодняшней словесности и мысли размывание устоявшихся жанровых форм и проблематизация привычных жанровых границ (а также то, ради чего это делается), из августовских чтений первым приходят на ум главы из романа Дмитрия Бавильского paslen «Красная точка», опубликованные в восьмом номере «Нового мира» - о взрослении в позднесоветские и сразу-постсоветские годы. Понятно, что для полноценного суждения правильнее всего иметь роман перед глазами в целом (тем более, что, насколько мне известно из тайных источников, сама «Красная точка» – только первая часть трилогии), но многое уже видно.

Автор, не раз высказывавшийся в разных форматах об исчерпанности вымысла вообще и традиционного (а уж тем более – так называемого реалистического) романа в частности, уместил в оболочку вполне традиционно на первый взгляд организованного текста штучную смысловую работу. Читатель, пытающийся уловить её суть каким-нибудь из традиционных сачков, - промахнётся. Этот текст - не то, на что он похож. Это не роман воспитания (с сопутствующим этому процессу преодолением прежних состояний в пользу новых, предположительно более совершенных). Это не критика советского опыта и уж тем более не ностальгия по нему (между автором и советским опытом, из которого сделаны люди его поколения, — жёсткая дистанция наблюдателя, без отталкиваний и очарований). Это и не совсем антропология советского человека (хотя такое определение, кажется, уже ближе). Это не история личных смыслов, не автобиография (хотя автор, без сомнения, пользовался автобиографическим материалом – в том числе и в собственных, внутренних целях самопрояснения).

Текст реалистичен дальше некуда, почти без метафор, чистая хроника: сухая, скупая, имеющая единственной своей задачей достижение максимально возможной точности. При чтении мне не раз приходило на ум словечко «post(non)fiction»: в общем-то ведь автор ничего не выдумывает, разве что реальность показывает чуть смещённой: немного другие имена, немного не те факты... Текст пользуется в своих целях ресурсами вымысла и невымысла одновременно.

Штука в том, что созданный Бавильский из явно автобиографического материала главный герой, Вася Бочков – Читать дальше...Свернуть )

Алеф-Бет

Еврейская панорама. - Сентябрь 2018. - № 9 (51)

Владимир Друк. Алеф-Бет. Формы, числа, номинации / Предисловие И. Кукулина. — М.: Новое литературное обозрение, 2018. — 112 с. ISBN 978-5-4448-0930-3

«Рибоно шел Олам, Владыка Мира! Алеф, бет, гимел, далет, хей, вав, зайн, хет, тэт, йуд… — вот буквы, которые мне известны. Соедини их по Своему усмотрению, сложи из них нужные слова, и да принесут они Тебе радость».

Этой цитатой из хасидской притчи открывается новая книга поэта Владимира Друка. Здесь поэт таков, каким мы его ещё не знали: соединяющий традиции поэтическую и мистическую. Переплетённые глубокими корнями, они знали своё родство всегда, просто иногда об этом забывали. Друк – из тех, кто напоминает им об этом. «Алеф-Бет» - еврейский алфавит, и книга – первое на русском языке его поэтическое толкование.

Так соединяются ещё две традиции: русская и еврейская. Друк, замечает автор предисловия к книге литературовед Илья Кукулин, «едва ли не первый значительный русский поэт, который стремится последовательно работать с традицией <…> Каббалы», притом именно средствами русской поэзии и так, чтобы написанное читалось и за рамками конфессионального иудаизма. (Это возвращает нас к теме первой книги обзора – к диалогу и обмену смыслами между русской и еврейской культурами, - к счастью, уже без того, чтобы этот диалог был условием выживания для его еврейских участников.) Стихотворения «Алеф-Бета», пишет Кукулин, прямо связаны с каббалистическим учением, предполагающем, «в частности, что Всевышний сотворил мир с помощью букв еврейского алфавита». «Один из основателей Каббалы, средневековый мыслитель и раввин Исаак Слепой (1160–1235) писал, что буквы, посредством которых Создатель творил мир, несут в себе Божественный огонь». Друк принимает эту мысль всерьёз. Видя в буквах самостоятельные мирообразующие сущности, он почти буквально цитирует Каббалу, говоря о проступающем в них огне:

есть черное пламя букв
есть белое пламя букв
есть тонкое пламя над белым пламенем
и есть еще одно пламя


Да, такого в русской словесности ещё не было.

Ольга Балла-Гертман
Еврейская панорама. - Сентябрь 2018. - № 9 (51)

Евгений Беркович. Революция в физике и судьбы её героев (Томас Манн и физики XX века): Одиссея Петера Прингсхайма / Предисл. А. Мелихова. – М.: ЛЕНАНД, 2017. – 240 с. ISBN 978-5-9710-3635-7

И впрямь Одиссея – не менее фантастичная, чем гомеровская. Только не придуманная, а совершенно реальная и тщательно реконструированная Евгением Берковичем по документам. XX век сделал всё возможное для того, чтобы истории героев книги - физиков Петера Прингсхайма и нобелевского лауреата Джеймса Франка – были захватывающими, почти невероятными. И то, что оба, подобно многим учёным, участвовавшим в революции в физике минувшего века, были евреями, имело к этому непосредственное отношение.

Кагда в Германии пришли к власти фашисты, они почти сразу же – уже 7 апреля 1933 года – приняли закон «О восстановлении профессионального чиновничества», запрещавший «неарийцам» занимать государственные должности. Это означало удар по евреям – профессорам университетов: профессора были госслужащими. «И Прингсхайм, и Франк потеряли свои должности и вынуждены были эмигрировать.» Франку ещё повезло - он уехал в США и участвовал в американском атомном проекте. А Прингсхайм – уже проведший пять лет в концлагере для военопленных и перемещённых лиц в Австралии во время Первой мировой – «снова попал в концлагерь во Франции, теперь ему грозил лагерь уничтожения Освенцим»…

Но при чём здесь Томас Манн и какое отношение он имеет к физике XX века? Не только при том, что (спасённый им) Прингсхайм был родным братом его жены Кете. Манн спас не одного Прингсхайма. Мы здесь вообще увидим писателя с неизвестной прежде стороны: как одного из учредителей в США Чрезвычайного комитета спасения, созданного для помощи интеллектуалам, которым грозила гибель. Комитет вывез из оккупированной Франции от двух до четырёх тысяч человек, ему обязаны жизнью Лион Фейхтвангер, Ханна Арендт, Марк Шагал… - и, в каком-то смысле, сама физика: среди спасённых было много физиков, составивших впоследствии славу американской и мировой науки.

Ольга Балла-Гертман
Еврейская панорама. - Сентябрь 2018. - № 9 (51)

Евгений Беркович. Революция в физике и судьбы её героев: Альберт Эйнштейн в фокусе истории XX века. – М.: ЛЕНАНД, 2018. – 368 с. ISBN 978-5-9710-4312-6

История XX века, к горькому сожалению, была устроена так, что и на судьбе Альберта Эйнштейна, человека, без сомнения, универсального, значимость которого выходит далеко за пределы этнических границ и вообще располагается не в этой плоскости, - не смогло не отразиться его происхождение.

Книга математика, историка науки Евгения Берковича – не впрямую об этом. Эйнштейн интересен ему как создатель теории относительности и один из создателей квантовой физики – некоторые факты биографии которого описаны, показывает автор, неполно, а то и попросту неверно. Новейшим научным идеям приходилось утверждаться в человеческой среде с её ценностями и пристрастиями, среда же в Германии Эйнштейнова времени была крайне сложной. Поэтому одно из основных мест в книге заняли отношения Эйнштейна с его научным антиподом Филиппом Ленардом (это как раз из тех фактов, которые требовали прояснения). Хорошо забытый сегодня, Ленард не просто не понял и не принял идей Эйнштейна: спор его с автором теории относительности принял характер антисемитских нападок. К концу жизни Ленард стал нацистом и основал расистскую «арийскую физику» - к счастью для человечества: его сторонники тормозили исследования атома в Германии - и Гитлер не получил ядерную бомбу.

Мы узнаем и о том, как связана революция в физике с еврейской эмансипацией. А связи эти существенны: ещё в конце XIX века в Европе гуманитарные науки считались престижными – евреев туда старались не пускать, в Германии вплоть до Веймарской республики в них не было ни одного профессора-еврея. Едва исчезли формальные препятствия к равноправию граждан, студенты из еврейских семей массово пошли в математику, естествознание и медицину. В результате именно в этих областях знания были совершены «самые выдающиеся открытия», которые перевернули представления человечества о мире и навеки прославили своих авторов.

Ольга Балла-Гертман
Еврейская панорама. - Сентябрь 2018. - № 9 (51)

Брайан Горовиц. Еврейские интеллектуалы Российской империи / Пер. с англ. Ю. Табака. – М.: Три квадрата, 2017. – 368 с. ISBN 978-5-94607-217-5

Герои книги профессора университета Тулейн (Новый Орлеан, США) Брайана Горовица - не просто интеллектуалы еврейского происхождения, но именно те, кто своё еврейство рефлектировал и делал из него социально значимую позицию. Причём в окружении не только инородном, но часто просто враждебном (как вежливо замечает в предисловии к книге коллега автора по университету, профессор Уильям Брумфилд, царский режим периодически пытался «делегитимизировать еврейское присутствие в России»).

Чтобы выжить в такой ситуации, приходилось налаживать взаимодействие с российским обществом и продумывать основания такого взаимодействия. В соответствии с разными его вариантами, в книге три части. В первой – о том, каково приходилось еврейским литераторам «между двух миров»: тем, кто, не имея целей ни ассимилироваться, ни ассимилировать своих читателей, выполнял задачу, не лишённую парадоксальности: формировал еврейское самосознание на русском языке – знакомя тем самым и русских с мало известной им жизнью, снимая хоть отчасти напряжение инаковости (Лев Леванда, Семён Ан-ский, Шимон Фруг; редактор русскоязычной сионистской газеты «Еврейская жизнь» Лейб Яффе, Владимир-Зеев Жаботинский). Во второй части речь о том, как в Петербурге складывалась еврейская интеллектуальная среда, а с нею – идея национальной обособленности. Герои этого раздела – Симон Дубнов, Абрам Гаркави, Юлий Гессен; лидеры «Общества для распространения просвещения между евреями в России». Тема третьей части – «Евреи в российской элите». К ней автор относит и Льва Шестова (в котором видит мыслителя несомненно еврейского), и Аарона Штейнберга, «на концепцию иудаизма которого повлиял Фёдор Достоевский».

«Как, - задаётся вопросом автор, - одновременно можно любить Россию, формирующую твою личность и творчество, и ненавидеть её нетерпимое правительство и правые идеологии?» Поверите ли? – можно.

Ольга Балла-Гертман
Ольга Балла

Подробная физиология ада

http://inkyiv.com.ua/2018/08/podrobnaya-fiziologiya-ada/

Ласло Краснахоркаи. Сатанинское танго / Перевод с венгерского В. Середы. – М.: Издательство АСТ: CORPUS, 2018. – 352 с.

Наконец-то переведено «Сатанинское танго», знакомое до сей поры читателям как одноименный фильм Белы Тарра, – в каком-то смысле, конечно, чистый Кафка (которого в связи с ним не поминал, кажется, только ленивый). Правда, другими средствами. Иной раз и более сильными.

Точно, не отклоняясь, Краснахоркаи следует теми путями в европейском миро- и человековосприятии, которые проложил его австрийский предшественник*. И это – несмотря на то, что по видимости они друг другу чуть ли не противоположны. Кафка, как все мы помним, занимался исключительно костяком бытия, его (пред)смысловыми структурами – Краснахоркаи же только и делает, что описывает вязкую, вещную фактуру существования, его расползающуюся плоть, о которой не очень понятно, на чём она вообще держится. Всё это, однако, не только не отменяет типологического родства, но, напротив, даже подчёркивает его.

Стоит сразу уточнить: Кафка – это не об абсурде. Он – о Читать дальше...Свернуть )

Дикоросль-15

Ольга Балла-Гертман: Дикоросль

http://7i.7iskusstv.com/2018-nomer8-balla/

К экзистенциальной географии: О неисхоженном

Есть города, которые надо перечитывать. Вена ― развёрнутое высказывание, обращённое, хочет он того или не хочет, ко всякому человеку с австро-венгерским «символическим наследством» (я ― так себе символический наследничек, но тем не менее), ― несомненно из таких. Ну и уж конечно, из тех, что с первого раза в руки не даётся ― за многообразием не видишь единства. Вена, разумеется, билась в руках во все стороны, как крупная-крупная рыба. И чем больше меня отодвигает время от тех двух дней, что мне случилось там провести, тем мне яснее, как необходимо этот город ещё раз, и ещё не раз, перечитать, перечувствовать, пересмотреть, переходить, пережить.

С крупными имперскими городами трудно ― они, чересчур громогласные, слишком многое делают для того, чтобы как можно труднее было почувствовать их человеческую, частно- и одиноко-человеческую сторону (по моему разумению ― как раз самую настоящую). Но это, в конце концов, вопрос внимательности и чуткости «реципиента». ― Перечитывание (в частности, пространств) ― особое искусство, особая дисциплина (чуть ли не аскеза, между прочим) внимания: тут требуются специальные усилия, чтобы не разглядывать вместо пространства собственные воспоминания о самой же себе ― бывшей во время первого свидания с ним, чтобы не превращать диалог с пространством в очередной сеанс ностальгии и сладких размышлений о несбывшемся.

Вообще, пешее взаимодействие с городами стоило бы вменить человеку (если он ― я, разумеется) в обязанность. Уж это так организует и выращивает, как мало что, и должно быть приравнено, например, к чтению. Это чтение города и его состояний всем телом.

Под коркой

И не затем ли нужна блестящая суета и мишура будничных поверхностных дел, иллюзий, пустяков и условностей, чтобы оберегать внутреннее?

Хрупкая, недолговечная, насквозь сомнительная, эта Читать дальше...Свернуть )
скоропись ольги балла

Знамя. - № 8. - 2018. = http://znamlit.ru/publication.php?id=7021

Сегодня вечером мы пришли к Шпаликову: Воспоминания, дневники, письма, последний сценарий / Сост. А.Ю. Хржановский. — М.: Рутения, 2018.

«Критики, — говорит в начале книги ее составитель, Андрей Хржановский, — до сих пор пытаются определить место Шпаликова в нашей поэзии. Большой он поэт или не очень. Мне кажется, такие попытки бессмысленны.»

Мысль столь же спорная, сколь органичная и уместная в рамках замысла сборника. Главный предмет заботы здесь — не литература, не кино, от которого Шпаликов неотделим в еще большей степени. Может быть, в каком-то смысле даже не сам герой книги — несмотря на то, что в этом огромном, почти тысячестраничном большеформатном томе составитель отважился собрать о Геннадии Шпаликове «все или почти все». То есть, все, написанное о нем и при его жизни, и после. И множество его собственных текстов разной степени интимности и черновиковости — начиная с детства, с конца сороковых: писем, дневников, заметок и заготовок, работ для предварительного конкурса во ВГИК и материалов ко вгиковской студенческой газете... В воспоминания Наума Клеймана, соученика и друга Шпаликова по ВГИКу, включены даже их письменные разговоры во время лекций.

Из того, что написал сам Шпаликов, в книгу вошло как раз далеко не все. Причем именно не все законченное и, так сказать, общеадресованное (из художественного — только последний сценарий «Воздух детства»). У него до сих пор остается много неопубликованного: не изданы пока «ранние рассказы, очерки, написанные во время поездок на юг и на север страны». Вообще, настоящее осмысление его работы в искусстве, полагает Хржановский, только предстоит: перечитать бы еще как следует. Тем не менее, составитель предпочел всем этим ранним рассказам и очеркам тексты, по преимуществу, черновиковые и коммуникативные, с конкретными адресатами, на полпути между «литературой» и «жизнью» — частью даже публиковавшиеся прежде (например, некоторые письма — в журнале «Кинограф»). И у этого есть основания.

Здесь — даже не корни художественных практик, а то, ради чего эти практики вообще существуют: жизнь поколения, рожденного в конце 1930-х и переживавшего годы «оттепели» как свою молодость; воздух их времени, шум и гул этой жизни, сгустившейся вокруг главного героя книги.

Шпаликов — именно благодаря своей выбивавшейся из рамок индивидуальности — настолько характерный человек «оттепели», так чутко усвоивший настроения и интонации времени (и в заметной степени их определивший), его надежды, мифы, очарования, воодушевления, иллюзии, травмы, что говорить о нем и о сложившемся вокруг него общении — значит говорить об эпохе вообще. Шестидесятые — главное его время. Их конца, схлопывания их воздуха, которым он дышал, он, по существу, не пережил.

По этому сборнику можно было бы писать антропологию «оттепели» — и ее трагедию.

Символ своего времени (больно быть символом! не нужно человеку им быть!), Шпаликов — еще и Читать дальше...Свернуть )
Живое чувство и гнетущая мысль

Знание - Сила. - № 8. - 2018. = https://znaniesila.livejournal.com/108724.html

Разве может посещение мест, связанных с жизнью поэта, - пусть хотя бы виртуальное, в воображении, - так даже сильнее! - не побудить нас ещё раз перечитать его стихи, снова перепродумать и перепрочувствовать его как событие в истории поэзии – и в нашей личной истории? Бродя по тропам Муранова, наш корреспондент О. Гертман говорит о Евгении Боратынском как о поэте и человеке, о его месте в русской культуре и в восприятии сегодняшнего читателя с филологом, философом, историком культуры Александром Марковым.

О. Гертман: Каково, по-вашему, место Боратынского в русской поэзии? В чём уникальность этого места?

Александр Марков:
Боратынский уникален не столько набором тем, которые были вполне традиционными либо для поэзии его времени, либо для интеллектуальных дискуссий: нега и вдохновение, дума и гибель, элегия и эпиграмма... Уникальность его — в другом: в совмещении обоих планов, плана живого чувства и плана гнетущей мысли, которые для любого другого поэта его времени были разделены, или если и соединены, то требовали вдохновенной отрешенности, как у Пушкина.

Например, гедонизм Батюшкова был ролевой позицией, которая необходимо следовала из интенсивности унаследованной им из классической (в широком смысле) традиции топики. Это — поэтический жест в самом высоком смысле. Тогда как скептицизм Боратынского — необходимое продолжение самого характера размышлений, которые уже могут быть никак не связаны с классической топикой, с готовой образностью. Классическая поэзия от античности до позднего классицизма располагала достаточной образностью как вина и веселья, так и сожаления и утрат. Но Боратынский говорит о сожалениях и утратах не как тот, кто знает, как это воспеть, но кто не знает, как их воспеть, однако не может об этом не мыслить.

О.Г.: Можем ли мы в таком случае утверждать, что в его поэзии происходила выработка нового понимания, нового чувства человека?

А.М.:
Если говорить об антропологии Боратынского, в ней поражает прежде всего Читать дальше...Свернуть )
«Это единственное место в России»

Знание – Сила. - № 8. – 2018. = https://znaniesila.livejournal.com/108335.html

Если музей – окно в эпоху, то музей-усадьба в подмосковном Муранове, совсем небольшой, в этом смысле – особенный. Он – сразу несколько окон в несколько эпох. Все эти эпохи уместились в большой русский XIX век и успели первые полтора докатастрофических десятилетия века XX-го. Здешняя память охватывает жизни нескольких поколений четырёх дворянских родов: Энгельгардтов, Путят, Тютчевых и Боратынских. И двух поэтов: Фёдора Ивановича Тютчева и Евгения Абрамовича Боратынского.

Уже десятилетия спустя после того, как всякая усадебная жизнь в России была прекращена, а дом потомков Тютчева стал музеем, здесь сохранялась атмосфера, во всех иных местах утраченная. «Подумать только, - говорил, по словам ведущего научного сотрудника музея Светланы Долгополовой, много лет проработавшей в Муранове, один из посетителей усадьбы, архитектор Александр Неусыхин, - то, что мы можем услышать во МХАТе со сцены, там звучит в жизни. Там вот так зовут на обед, обращаются к тебе, как обращаются на сцене» .

Об атмосфере и памяти этого места, о его людях, о домузейной и музейной эпохах его истории, о неразрывности биографического и поэтического со Светланой Долгополовой говорит наш корреспондент О. Гертман.


О. Гертман: Светлана Андреевна, расскажите, пожалуйста, об истории дома до того, как он стал музеем. Как получилось. что он связан с памятью сразу двух важнейших русских поэтов?

Светлана Долгополова:
Наш музей - это небольшой двухэтажный дом, построенный поэтом Евгением Боратынским. Младшая сестра его жены была замужем за другом Боратынского – Николаем Васильевичем Путятой, их семья жила здесь. А потом здесь жили Тютчевы: дочь Путят стала женой младшего сына поэта, Ивана Фёдоровича.

В результате два этажа этого дома сейчас занимают вещи Боратынских, Тютчевых, Путят, Льва Николаевича Энгельгардта – первого владельца и Ивана Сергеевича Аксакова, зятя Тютчева – он был женат на старшей дочери поэта, Анне Фёдоровне. Каждый или почти каждый предмет – подлинный, мемориальный. Каждый насыщен глубокой семейной памятью, каждый требует благоговейного, почтительного отношения.

Жизнь, интересующая нас в Муранове, началась в 1816 году, когда эту небольшую усадьбу приобрели Энгельгардты. До этого её постоянно перепродавали, она переходила из рук в руки. А после 1816 года она на протяжении ста лет, до самой революции, остаётся в руках у четырёх семей, наследуется, причём и по женской линии.

Лев Николаевич Энгельгардт – автор военных записок, достойный отдельного разговора. Старшая его дочь, Анастасия Львовна, вышла замуж за Боратынского, а младшая – за друга поэта, Николая Путяту.

У Энгельгардта и его жены, Татищевой, были огромные поместья под Казанью. Мураново они купили, чтобы иметь пядь земли под Москвой. Некоторые их дети умерли в младенчестве, остались три дочери: старшая - Анастасия, средняя – Наталья и младшая – Софья, и единственный сын, Пётр.

Энгельгардт трогательно писал о своём браке, о том, что ему было дано блаженство этого брачного союза. Его жена умерла в 1821 году. По завещанию предполагалось, что Мураново отойдёт к средней дочери, Наталье. Думаю, что, поскольку у неё было слабое здоровье, родители хотели её обеспечить на все случаи жизни. Наталья умерла в 1826-м – в том самом году, когда Боратынский женился на старшей, Анастасии Львовне. Поэт ещё успел увидеть Наталью в Муранове, она даже осталась в его стихотворении: «Она, с болезненным румянцем на щеках, / она, которой нет, мелькнула предо мною». После этого Мураново было завещано Петру Львовичу, поручику.

Но, вероятно, у него было что-то не то с головой. Он так проигрался и написал так много заёмных писем, что их семья должна была просто погибнуть. И тогда в 1826 году, после коронационных торжеств, Лев Николаевич приехал просить императора Николая I о том, чтобы Петра признали душевнобольным. Просьба была удовлетворена, и с тех пор у Петра были разные опекуны. Когда Лев Энгельгардт умер, опекунами остались дочери, старшая и младшая. Боратынский тоже был в числе опекунов и таким образом связал свою жизнь с Мурановом надолго. Алексей Михайлович Песков, составивший летопись жизни и творчества Боратынского, высчитал, что с 1826 года поэт приезжал туда почти каждое лето.

У Боратынского было девять детей (двое умерли в младенчестве). И он решил построить для них дом.

Старый дом Энгельгардта он в 1842 году, как принято считать, разобрал и совсем рядом построил ещё что-то. Я же придерживаюсь той точки зрения, что часть дома Энгельгардта, деревянную, одноэтажную, – то, что называется у нас «пристройкой», - он оставил и добавил к ней двухэтажный, обложенный кирпичом, основной объём и башню, которая делает музей непохожим на все остальные архитектурные проекты. То есть, «пристройка» - это, на самом деле, основная часть, а двухэтажный объём к ней пристроен. (Боратынскому надо было сдавать документы в дворянскую опеку, и ему было проще представить дело так, что он всего лишь ремонтирует дом – а не отнимает жильё у душевнобольного поручика Энгельгардта).

Строительство нового дома предполагало, что Боратынские останутся здесь надолго, пока не вырастут дети, которым надо было дать хорошее образование. Ещё раньше, в более тесных обстоятельствах, когда дом ещё строился, и Боратынские проводили зиму в Артёмове, у них было пять приглашённых учителей. «У меня дома, - писал поэт, - маленький университет». Так предполагалось провести ближайшие годы.

Всю жизнь Боратынский стремился увидеть Европу. Удаётся ему это только в 1843 году, когда он со старшими детьми, оставив младших у Путят, отправляется из Петербурга в заграничную поездку, к «святым камням Европы», как потом напишет Достоевский. Характерна его записочка к Вяземскому: прощаясь с ним, Боратынский говорит, что отправляется «в европейское пилигримство».

В 1842-м он строит дом в Муранове, семья его поселяется там осенью того же года, а осенью 1843 года они уезжают за границу. И дом пустеет.

Начинается парижская зима русского поэта. Представитель литературной Москвы, который жил как помещик, занимаясь многочисленными хозяйственными делами, в Париже оказывается в самом избранном обществе . Он всюду зван и принят, как равный. «Эти варвары, - пишет Альфред де Виньи - говорят по-французски лучше, чем мы.»

В Италии, 44-х лет, Боратынский умирает. Это 1844 год (ровесник века. Боратынский родился в 1800-м). Целый год он остаётся в Неаполе, хранится там в кипарисовом гробу, а через год его хоронят на кладбище Александро-Невской лавры.

У его вдовы Анастасии Львовны и её сестры Софьи Львовны оставался больной брат, который находился в клинике. После его смерти в 1848-м обе они становятся наследницами имения. По разделу имущества между сёстрами Анастасия Львовна получает казанские имения Энгельгардтов, поэтому дальнейшая жизнь Боратынских связана с Казанью.

В Муранове остаётся Софья Львовна Путята. Единственная выжившая дочь Путят выходит замуж за Ивана Фёдоровича Тютчева.

Семья получилась замечательная. Эрнестина Фёдоровна писала: «Моя невестка обладает всеми видами любви: она такая же хорошая мать, как хорошая жена и хорошая дочь». Родились чудесные дети: в 1869-м Софья, в 1873-м Фёдор, в 1876-м - Николай (повторяются имена Тютчева и его брата) и в 1879-м - Екатерина.

Ненужные вещи Путяты отсылали в усадьбу в Тульской губернии - Скуратово. В Муранове оставалось только то, что памятно и необходимо. Вдова Боратынского увезла некоторые вещи, но остался письменный стол и книжные шкафы, сделанные по его чертежам. Остались и принадлежавшие Путятам маленькие портреты. Вся библиотека Боратынских из Муранова уходит.

В 1873 году умирает Фёдор Иванович Тютчев, живший в Петербурге. Умер он на даче в Царском Селе, вещи его оставались на складах в Царском Селе и в Петербурге. Зимой 1874-го кабинет Тютчева забирают в Мураново.

В 1877 году умирает Путята, и кабинет, где он работал, становится как говорили в семье, «кабинетом двух поэтов»: рядом с вещами Боратынского здесь оказываются вещи из петербургского кабинета Тютчева. Иван Фёдорович, будучи мировым судьёй Димитровского уезда, работал за столом отца-поэта и пользовался его письменным прибором. А рядом стоял стол другого поэта, Боратынского, и оба – поэты-философы!

У Тютчева было три дочери от первого брака, от жены Элеоноры, которая умерла после катастрофы, - попала в пожар на пароходе «Николай I», возвращаясь в 1838 году из Петербурга в Германию. От второго брака, с Эрнестиной Фёдоровной, - два сына, Дмитрий и Иван, и дочь Мария.

Мария вышла замуж за контрадмирала Николая Бирилёва. Родители её были в отчаянии. Эрнестина Фёдоровна записала о нём – вообще она редко позволяла себе такую откровенность: «Ни ума, ни манер, ни поместья».

Браку способствовало то, что было найдено слово, чтобы объяснить это её таинственное влечение. «Наша Мари полюбила героя», - сказала графиня Блудова в 1865 году в Ницце (тогда весь двор остался там зимовать, потому что был болен царский сын, Николай Александрович. Позже Тютчев написал об этом известное стихотворение «Сын царский умирает в Ницце»). Мари очень полюбила Бирилёва, но сразу же после женитьбы у него обострились последствия контузии. Позже он сошёл с ума, Мари, преданно ухаживавшая за ним, умерла в 32 года. Их дочь, полуторагодовалая Маруся, умерла от дифтерита. Эрнестине Фёдоровне пришлось потом похоронить сумасшедшего Бирилёва, который прожил ещё немало лет.

Старший сын Тютчева, Дмитрий, с внешностью героя романов Достоевского, умер совсем молодым, в 1870 году. Он окончил Киевский университет, у него была одна дочь, которая успела родиться до его смерти - Ольга Дмитриевна, по мужу Дефабр. Как про неё писали тётушки, «настоящая Тютчева», ничего банального. Ольгу выслали из Ленинграда накануне «кировского потока», и она умерла в Астрахани от голода во время войны - в 1942-м или 1943-м, точно неизвестно, - стране было не до этого, а близких рядом не оказалось. Теперь история её жизни чуть-чуть приоткрылась - мы нашли её переписку с Бонч-Бруевичем. Бонч-Бруевич покупает у неё знаменитый портрет, где всё её три тётки рядом – Анна, Дарья и Екатерина, - в Баварии, в Мюнхене, и портрет её бабки, Эрнестины Фёдоровны – копию нашего портрета. И Ольга Дмитриевна, замерзающая в Астрахани, остроумно ему отвечает. Занималась она тем, что закрашивала буквы на могильных памятниках. И вот она пишет: «Эта работа мне по сердцу, но сейчас наступает осень, и работы уже нет».

От Денисьевой у Тютчева было трое детей. Дочь Елена и сын Николай умерли через год после её смерти – девочка прожила 13 лет, а мальчик, по-моему, полтора года. Остался только Фёдор Фёдорович, герой Первой мировой войны, прозаик, - мы издали много его книг. У него были две дочери, Элла и Надежда. Одна была бездетная, а другая - незамужняя.

Дети Ивана Фёдоровича Тютчева оказались наследниками всех своих родных: все вокруг умирают, все родственные связи становятся тупиковыми.

Даже сестра Тютчева, Дарья Ивановна Сушкова, бывшая замужем за литератором Сушковым (у неё доживала мать Тютчева, достигшая 90 лет; в Старопименовском переулке дом до сих пор сохранился!), может оставить всё только своей племяннице Китти, которая живёт у неё в Москве. Китти, в свою очередь, всё оставляет своей сестре Дарье, фрейлине. Дарья живёт в Петербурге, у неё есть имение - село Варварино Юрьев-Польского уезда Владимирской губернии. Своё имущество она оставляет Ивану Фёдоровичу.

И всё это в 1907 году приезжает в Мураново на подводах. Вещей так много, что они не умещаются в доме.

Часть осталась у них в семье, во флигеле. Часть, конечно, продали. С этим связана трогательная история. Коллекционер Инна Евсеевна Каварская, тоже не имевшая наследников, в своём завещании написала, что её мать ещё до революции приобрела два кресла из варваринского гарнитура и просила её, если у неё не будет наследников, вернуть это в Мураново, потому что это из мурановских вещей. Так наш музей получил эти два кресла.

О.Г.: Кто же оставался в доме перед революцией?

С.Д.:
Перед революцией состав семьи был как в театральной пьесе: вдова Ивана Фёдоровича, умершего в 1909 году, с четырьмя детьми, один другого краше: Фёдор и Николай, Софья и Екатерина.

Из всех этих внуков и внучек Тютчева семью имела только Екатерина Ивановна. Она была замужем за Василием Евгеньевичем Пигарёвым, так что в поколении правнуков фамилия Тютчевых отсутствует. Всего у Тютчева было 9 детей, 8 внуков – и 3 правнука, фамилия которых – Пигарёвы: Ольга Васильевна, Николай Васильевич и Кирилл Васильевич. Все они выросли в Муранове.

Софья Ивановна была воспитательницей детей Николая II – Ольги, Татьяны, Марии, Анастасии – с 1907 года по 1912-й. Поскольку она была против влияния Распутина, она получила отставку. После революции это сыграло некоторую роль в её жизни. Будучи при дворе, она просила за разных проштрафившихся гимназистов. Один из них, Ляпунов, оказался важным большевиком и после революции выхлопотал ей пенсию как жертве царского произвола.

Фёдор Иванович стал камер-юнкером; Николай Иванович - церемониймейстером двора его императорского величества; Екатерина Ивановна - фрейлиной. Муж её, Пигарёв, был секретарём великой княгиги Елизаветы Фёдоровны. Казалось бы, они были первыми, кто подлежал уничтожению.

О.Г.: Но как они уцелели? Что стало с домом и его обитателями после революции?

С.Д.:
После революции Тютчевы должны были прежде всего получить охранную грамоту, чтобы их не сожгли и не разграбили. Но поскольку Тютчевы много помогали крестьянам, был такой симбиоз дворянско-крестьянского быта, таких попыток они не предпринимали. Лишь один раз, рассказывали правнуки, Николай Иванович увидел из флигеля: идёт угрюмая толпа. Он вышел к ним и сказал: «Вспомните, сколько здесь крестников, которых крестили Тютчевы! Вспомните, скольким помогли Тютчевы! Чего же вы хотите сейчас?» И погромщики разошлись.

14 сентября 1918 года центр регуляции всех работ, связанных с усадьбами, - особый отдел Наркомпроса, который возглавляла жена Троцкого, - Общество по делам музеев и охране памятников искусства и старины, - по заявлению Ольги Николаевны Тютчевой выдал Муранову охранную грамоту: всего несколько слов, напечатанных на машинке, на жёлтой бумаге, сейчас уже совершенно разваливающейся в руках. Но это были слова, совершенно необходимые для того, чтобы усадьбу не тронули.

Там было сказано, что усадьбу Мураново желательно сохранить в полноте и назначить её хранителем Николая Ивановича Тютчева. Но оформили охранную грамоту всё-таки на имя Пигарёва: имена владельцев усадеб ставить остерегались. В 1919 году власти всё время колебались: не устроить ли там что-нибудь стоящее: больницу, школу? Помогло, вероятно, то, что дом был маленький, там нельзя было как следует развернуться. Дом оставили вдалельцам и решили создать в нём музей.

И Николай Иванович, родившийся в этом доме, в 1920 году стал создавать там музей. К решению этой задачи он был подготовлен всей жизнью: он был коллекционером, известным уже в конце XIX века. Он собирал фарфор, мебель, бронзу, живопись, в основном портретную, XVIII-XIX веков. Когда грянула революция, он участвовал в движении по сохранению усадеб, усадебной культуры. И когда в 1922 году было создано Общество изучения русской усадьбы, он стал его членом.

Жить ему разрешили во флигеле, в двух комнатах второго этажа, - это были комнаты, которые до революции занимала прислуга. Во флигеле оставались и его сёстры. Так флигель перешёл к потомкам - и до сих пор остаётся в их руках.

О.Г.: И они там до сих пор живут?

С.Д.:
Ну, теперь они только приезжают. – В этом доме Николай Иванович должен был разместить всё накопившееся там наследие многих семей: неисчислимое количество ценностей художественных, исторических, мемориальных. Эта задача совпадала и с требованиями эпохи: предъявить пролетариату как можно больше художественных и исторических раритетов. Поэтому допускалось, что, например, на столе-сороконожке в столовой, который раздвигается во всю длину комнаты, стоит множество подсвечников - сразу вся коллекция: надо было показать, что в этом месте много всего замечательного, поэтому пролетариат может оставить здесь музей. Это была первая задача, которую решил Николай Иванович.

(Продолжение следует)
Еврейская панорама. - № 8 (50). – Август 2018.

Анатолий Найман. «Еврейское слово»: колонки. – М.: Издательство АСТ, 2018. – 512 + [32 вкл] с.: ил. – (Личный архив)

Пока автор не получил предложение вести колонку в газете «Еврейское слово», он – «питерский еврей, московский выкрест, космополит», - как сам признаётся, о таком издании и не слыхивал. И, должно быть, не очень видел себя в еврейских категориях. Поэтому, изобретая колонке название, Найман выбрал такую формулировку: «Взгляд частного человека». То есть – не принадлежащего вполне к какой бы то ни было общности. Смотрящего на все общности – вот и на еврейскую – хоть немного да извне.

И что ж: и частный человек, и его взгляд вышли при этом весьма еврейские.

И даже не в первую очередь потому, что автор выбирает соответствующие темы. Дело и в том, что такой взгляд - на любой предмет - хоть немного да извне, критичный, без излишней очарованности, без избытка отождествления, – он вообще, кажется мне, еврейский по своей структуре. Сформированный богатым еврейским опытом непринадлежности.

Потому-то колонки Наймана – одновременно и очень общечеловеческие. Они – из опытов той универсальности, которую мы сегодня не раз упоминали.

«Нам предлагают выбирать, - пишет он, - и это относится отнюдь не к одним евреям: государство или гетто. Или отдайся государству: России, Израилю, Северной Корее, Материковому Китаю – или “не выступай”. Но это реальность поддельная, навязываемая…» В конце той же колонки Найман пересказывает сюжет из романа Имре Кертеса «Без судьбы»: венгерский жандарм, сопровождающий поезд с евреями в Освенцим, входит в вагон и предлагает узникам отдать деньги и ценности, которые у них ещё остались, ему: немцы, мол, всё равно отберут, пусть лучше они достанутся, так сказать, соотечественнику: «В конце концов, - взывает он к патриотизму приговорённых, - вы ведь тоже венгры!»

И главный герой, едущий в том вагоне на смерть, думает в ответ: «Почему это мы “тоже”, а не ты “тоже”? Чем ты более венгр, нежели я? Я венгр, я европеец, я еврей, но прежде всего я – я!».

О да.

Ольга Балла-Гертман
Еврейская панорама. - № 8 (50). – Август 2018.

Леонид Пастернак. Письма к Розе – невесте и жене. – М.: Издательский центр «Азбуковник», 2017. – 480 с., [64] л. ил. ISBN 978-5-91172-157-2

И вот ещё две еврейские судьбы XX века, поколением старше, - одни из, нетипичным образом, почти совсем счастливых, насколько такое в том веке вообще было возможным: судьбы родителей Бориса Пастернака. Перед нами - его предыстория: письма отца поэта, Леонида Осиповича, к его матери, Розалии Исидоровне (ответных писем здесь, к сожалению, нет). Писались они с 1886-го по 1913 год - ещё до всех катастроф. Писались по-русски, - ведь и пишущий, и его корреспондентка были людьми русской культуры, которая вела – и увела - их обоих в чаемую европейскую универсальность. По текстам рассыпаны ключи к этой универсальности: фразы и слова из европейских языков – немецкого, французского, итальянского…

И сквозь всё это в письмах слышна родная для обоих корреспондентов Одесса - именно еврейская, а с нею и еврейская Москва. И множество тогдашних обстоятельств, обыкновений, быта и обихода (как, например, устраивалась свадьба, «хипе» Леонида и Розы в синагоге), и русская речь одесских евреев конца XIX – начала XX века, в том числе и образованных, к которым принадлежали Леонид и Роза. Среди иноязыких вкраплений в этих письмах нет-нет да и окажутся естественные обоим собеседникам слова на идише, писавшиеся, правда, кириллицей. «Пожалуй – выезжайте днём раньше, - пишет Леонид Осипович, - (ведь второго класса нечего бояться народа израильского и не в пятницу 3-го), а не то 8-го (ведь зибен из а лиген [семь – счастливое число. – О.Б.-Г.]… назначим в среду»; «…моей бедной любимой маме старухе и отцу – быть у “любимого мизинека [младшего сына. – О.Б-Г.]” с такой чудной невестушкой на “хипе”…»

Для евреев поколения Леонида и Розы культуры русская и европейские были стволом и ветвями, которыми они тянулись к небу, воздуху и свету. Но еврейская память и речь оставались для них корнями и почвой, от которых только и возможно расти, без которых никакой рост немыслим.

Ольга Балла-Гертман
Еврейская панорама. - № 8(50). – Август 2018.

Надежда Фридман, Садя Фридман. Перекличка через жизнь: Стихи / сост., послесл. И.Е. Рейф. – М.: Водолей, 2017. – 192 с. ISBN 978–5–91763–381–7

Своё редкостное, совсем не еврейское имя Саадья (так оно писалось вначале) Лазаревич Фридман получил в честь Саади Ширази, персидского поэта XIII века. В европейской истории известны лишь два человека с таким именем: один из основателей термодинамики Сади Карно (1796-1832) и его племянник и полный тёзка (1837-1894), ставший президентом Франции. Еврейский мальчик Саадья (Садя), родившийся в 1897-м в Киеве, оказался более верен своему имени: он стал поэтом.

Поэтом – как и он, с детства – была и его ровесница Надежда (1897-1956). Встретившись в Киеве, в мастерской художественного слова Ильи Эренбурга, они оставались вместе до смерти Надежды. Вместе переехали в Москву. Вместе отправились в казахстанскую ссылку.

Надежда перестала писать стихи в 1930-м, когда Садю арестовали. С тех пор только переводила – с французского и немецкого.

Садя прожил почти век: до 1993-го. Оплакав Надежду в цикле «Без тебя», больше не писал и он. Занимался переводами, среди прочего – с идиша (из Переца Маркиша, Самуила Галкина…), к сожалению, не включёнными в сборник.

Стихи Надежды не публиковались никогда, из стихотворений Сади – только два. В их общем сборнике они изданы впервые.

Думаете, в этой истории – по крайней мере, в книге – нет ничего еврейского? Не упоминают же авторы ни еврейской культуры, ни еврейской истории… - вообще никаких родных себе обстоятельств: они заняты сюжетами исключительно всемирными и общечеловеческими. Но ведь это само по себе – очень еврейский сюжет, чрезвычайно характерный для доставшегося обоим авторам столетия: исход из собственных пределов, стремление к универсальности, - верным путём к ней их ровесникам виделась русская культура, уводившая, в свою очередь, к культурам европейским. Не говоря уже о том, что сами их судьбы – о которых мы узнаем из послесловия составителя книги, Игоря Рейфа, - типичные еврейские судьбы ХХ века.

Ольга Балла-Гертман
Еврейская панорама. - № 8(50). – Август 2018.

Лев Симкин. Его повесили на площади Победы: Архивная драма. – М.: Издательство АСТ: Corpus, 2018. – 348 с. ISBN 978-5-17-095128-4

«Повешенных окружила толпа. Некоторые подбегали к трупам и били их палками. С Еккельна сдернули штаны. На следующий день он вновь висел одетым, только уже не в генеральские брюки с лампасами, а в солдатские. Тела раскачивались на виселице еще долго, покуда их не сняли и не похоронили.»

Так закончил свои дни один из самых страшных злодеев Второй мировой, обергруппенфюрер СС Фридрих Еккельн. По его приказу в августе 1941-го в Каменце–Подольском были убиты 23 600 человек — только за то, что родились евреями. В Бабьем Яру и в Рижском гетто командовал он. Рациональный метод укладки убитых в ямы – Sardinenpackung, пользовавшийся большой популярностью, изобрёл он. Он вообще стал первым, кто начал «убивать в невиданном доселе масштабе». Еккельн, по словам автора, не только сам отдавал преступные приказы, но и «подавал пример их исполнения».

Книга мучительная. При том, что – только документы, факты, цифры. Автор – юрист, мыслит конкретно. Никаких безосновательных утверждений и домыслов.

Странно: о преступнике таких масштабов – хотя имя его упомянуто «в сотнях исторических трудов»! - до сих пор было очень мало известно. В советское время о нём - не акцентируя внимание на уничтожении евреев - почти не писали. В судебном приговоре Еккельну, вынесенном Рижским трибуналом в 1946-м, «“истребление еврейского населения”, - пишет Симкин, - стоит на последнем месте, после “арестов и истребления советских, партийных и профсоюзных активистов, деятелей науки и искусства”, “массовых арестов мирных советских граждан”». Материалы трибунала много лет оставались засекреченными.

Зачем Лев Симкин восстанавливал историю Еккельна, по сути, из небытия? - долго, тщательно, по архивам: российским, латвийским, американским, германским, израильским… – Чтобы понять: как и почему человек становится «беспримесным злом»? И можно ли устроить жизнь так, чтобы подобного больше не было?

Ольга Балла-Гертман
Литературные итоги первого полугодия 2018 // http://textura.club/itogi-pervogo-polugodiya/

Спрашивали следующее:

Textura обратилась к нескольким писателям, критикам, филологам с вопросами:

1. Чем запомнилось Вам прошедшее условное «полугодие» (январь-июнь 2018)? Какие события, имена, тенденции оказались важнейшими в этот период?

2. Назовите несколько самых значительных книг прошедшего полугодия (поэзия, проза, нон-фикшн).

3. Появились ли на горизонте в этот период интересные авторы, на которых стоит обратить внимание? Удивил ли кто-то из уже известных неожиданными открытиями?

и что сказал библиофаг?Свернуть )

This entry was originally posted at https://yettergjart.dreamwidth.org/349178.html. Please comment there using OpenID.

Метки:

Ольга Балла

От истории – к теории

The Art Newspaper Russia. - № 65. - Июль-август 2018.

Олег Кривцун. Основные понятия теории искусства: Энциклопедический словарь. – М.; СПб.: Центр гуманитарных инициатив, 2018. – 448 с.

Читателю неспроста покажется, что название книги ему уже знакомо. Оно – почти прямая цитата (как в первых же строках книги признаётся автор) и отсылает нас к знаменитому труду швейцарца Генриха Вёльфлина, от названия русского перевода которого отличается всего одним словом «Основные понятия истории искусства». И это, думается, неспроста: заменив вёльфлиновское понятие с «истории» на «теорию», создатель этого авторского, персонального словаря – теоретик искусства, доктор философских наук Олег Кривцун – обращает внимание на ведущую интуицию всего своего интеллектуального предприятия: на всестороннюю теоретическую аналитику предмета исследования во всём многообразии его форм.

Со времени выхода книги Вёльфлина, впервые изданной в 1915-м, минуло больше века – и сменилось несколько культурных эпох. От первоиздания её русского перевода (1930) нас тоже отделяет почти уже девяносто лет. Однако, похоже, попытки систематизировать в сопоставимых масштабах накопленный с тех пор художественный опыт (не говоря уж о неотделимом от него, питающем его опыте человеческом) за всё это время не предпринимались – по крайней мере, на русском языке. Эта – первая. Притом, подобно вёльфлиновской, - дерзко-единоличная. Автор, разумеется, стоит на плечах гигантов и работает в коллективе единомышленников – в Институте теории и истории изобразительных искусств Российской академии художеств (где он состоит действительным членом). В интенсивном диалоге с коллегами по институту осуществлена и эта работа – под статьями словаря мы обнаружим множество ссылок на их авторские и коллективные труды. Поэтому словарь может быть прочитан и как сумма их общего многолетнего исследовательского опыта.

Мысль Кривцуна, конечно, движется путями, намеченными его швейцарским предшественником – который, напомним, впервые создал возможность говорить об универсалиях формообразования в искусстве строго-терминологически и предложил соответствующую терминологию. Ту же работу – понятийного оснащения новейшего эстетического опыта - продолжает и Кривцун. Но он существенно расширяет поле разговора – при том, что состав его словаря не лишён и избирательности, и неминуемо ей сопутствующей произвольности. Понятно, что словарь отражает личные исследовательские пристрастия автора, чьё внимание сосредоточено главным образом на искусствах изобразительных, несловесных: на живописи, графике, скульптуре, архитектуре, дизайне, фотографии - в соответствии с этим центр разговора заметно смещён в эту сторону («Перформансу» и «Инсталляции» место среди словарных статей, правда, нашлось, а вот «Театру», «Кинематографу», «Фильму» - нет, не говоря уже о «Литературе» или «Музыке», а уж они ли не искусства. Нет и «Каллиграфии», а уж она ли не пластическое искусство, она ли не графика). Речь тут идёт не столько о полноте охвата – которая и впрямь была бы под силу целому авторскому коллективу, состоящему из представителей разных специальностей (и потребовала бы куда больше времени ввиду безбрежности искусства), сколько о том, чтобы подходить к этому неохватному целому с неожиданно-разных сторон (тут и оказывается кстати алфавитный принцип организации словаря, сополагающий разноприродное: «Архитектуру» с «Богемой», «Самоценность искусства» - со «Скульптурой»), беря с этих разных сторон смысловые пробы на анализ. Кроме того, анализ пластических форм он дополняет антропологической рефлексией, говоря об искусстве как о важнейшей области самоосуществления человека.

Во всяком случае, предлагаемая Кривцуном система понятий (а перед нами, безусловно, - система, открытая, способная разращиваться в разные стороны: при переизданиях и доработках сюда могут входить всё новые области внимания) призвана работать на материале разных искусств и художественных практик, включая и отдельные произведения (статьи Картина», «Скульптура»), и институты («Музей», «Музей 2.0») и рефлексию обо всём этом («Критика художественная»). Каждое из упоминаемых и имеющих возникнуть искусств и практик предстаёт здесь частным случаем искусства как целого, пронизанного во всех своих областях общими закономерностями – универсалиями художественного творчества и восприятия.

Охота за древом

Еврейская панорама. - № 6 (48). - Июнь 2018.

Александр Милитарёв. Охота за древом: Стихи и переводы. – [б. м.]: Издательские решения, 2018. – 466 с.

Еврейскую тему и тут нет оснований ни считать главной, ни вообще относить к числу несущих конструкций этого огромного сборника – суммы поэтического опыта автора за труднопредставимые, наверно, и для него самого шесть десятилетий. Задачи у книги в целом другие, и, если уж подыскивать им формулировку, можно сказать, что это – диалог с мировой культурой (тем более, что две трети сборника составляют переводы с языков, справедливо именуемых мировыми, – с испанского и английского). Александр Милитарёв – лингвист-компаративист, специалист по применению лингвистических методов в реконструкции этнокультурной истории, много лет занимающийся разработкой единого генеалогического древа языков мира. Здесь – его поэтический комментарий к собственной жизни, публиковавшийся до сих пор лишь частично.

Но я беру на себя дерзость говорить о поэтической и переводческой автобиографии Милитарёва и в здешнем контексте тоже не только потому, что одна из его специальностей – библеистика, а одно из важных направлений его исследовательского внимания – еврейский феномен в истории. Нет, книга в этом контексте вообще не чужая. В том древе (конечно же,
Мировом), за которым годами охотится автор, ясно видна еврейская ветвь.

Еврейская фамильная, родовая, историческая, символическая память для автора, для его самопонимания и определения своего места в мире важна даже при том, что здесь она – не столько текст, сколько подтекст, время от времени выходящий на поверхность. «Обрывок еврейского венка» глубоко в сердцевине книги – редкий и тем более ценный случай прямой речи об этом.
Впрочем, что такое национальная ли, культурная ли, любая ли другая принадлежность, как не способ диалога с мировой культурой, как не один из множества путей, которыми только и можно в нее войти? Не говоря уж о том, что одной из важнейших черт еврейского культурного опыта всегда виделась мне именно всемирность.

Ольга Балла-Гертман

Некошерные дела

Еврейская панорама. - № 6 (48). - Июнь 2018.

Иван Квас. Некошерные дела / Перевод с венгерского П. Борисова. – М.: Три квадрата, 2018. – 124 с.

Нет, еврейская тема здесь – как будто не центральная. Главный предмет внимания в книге венгерского историка, специалиста по русской истории и культуре, основателя и руководителя Центра русистики Будапештского университета Дюлы Свака (под маской Ивана Кваса, как выясняется в конце, скрывается именно он) – совсем другое: отношения между своим и чужим. О том, каково быть не вполне своим среди людей другой культуры (и тут возможен весьма широкий диапазон эмоций и ситуаций – от взволнованности и заинтригованности до, с одной стороны, отталкивания, а с другой – хоть бы и до страстной влюбленности). Прежде всего это – история отношений автора с русской культурой, приведшая к тому, что он не просто стал одним из крупнейших венгерских русистов, но, более того, полюбил Россию, ее культуру и ее людей.

Правда, пишет Свак как будто не вполне о себе – свой опыт он передоверяет герою по имени Имре Хирш. Еще одна маска? Нет, тут дело глубже.

Само это имя, не говоря уж о названии книги, обращает наше внимание на то, насколько важна для понимания всего, что тут сказано, тема еврейства – и его ситуации в европейской культуре вообще, и в ХХ веке в особенности. Это становится очевидным уже впервой главе: герой приходит на еврейское кладбище, где на надгробии его матери выбиты имена всех членов ее семьи, убитых в Освенциме. Речь идет, таким образом, и о личной ситуации автора. Он бы и вообще не вспоминал о своем происхождении (справедливо полагая, что национальная принадлежность – вещь прежде всего, если не исключительно, символическая), когда бы не та настойчивость, с которой антисемиты ему и другим об этом напоминают – поскольку «определение происхождения (очень сложное, почти невозможное с научной точки зрения)» в Венгрии 2010-х снова, как уже бывало в европейской истории, обернулось «вопросом властных отношений».

В конечном счете – жизни и смерти.

Ольга Балла-Гертман

Послевкусие сна

Еврейская панорама. - № 6 (48). - Июнь 2018.

Евсей Цейтлин. Послевкусие сна: Из дневников этих лет. – Киев: Мультимедийное издательство Стрельбицкого (ИД «Авалон-Альфа»); Chicago: Insignificant Books. [б. д.; электронная книга]

Эта книга, на свой лад, тоже о перекрестках – сразу многого: сна и яви, еврейства и его окружения, человека и истории, многолюдья и одиночества, своего и чужого, жизни и смерти. А сами тексты – сложноустроенные перекрестки документального и художественного, прозы и поэзии, исторического свидетельства и философской рефлексии.

«Из дневников этих лет» – осторожно обозначает автор временные координаты своих записей, предоставляя читателю свободу самому решить, какие именно годы считать «этими». На самом же деле здесь несколько эпох сразу: включены даже записи 1980-х. Они могут читаться и как антропология диаспоры и эмиграции: очерки типов, психология и физиогномика, быт и
нравы, хроника ситуаций, стенография разговоров. Но автор, говоря будто бы о совсем сиюминутном, неизменно имеет в виду нечто надситуативное. То самое «дыхание судьбы», которое он отчетливо различал в лицах, интонациях, жестах своих собеседников.

«У них было особое выражение глаз, – пишет он о будущих эмигрантах. – А мне казалось даже – особый запах. И уж точно: особая походка.

Это походка одиноких людей.

Я сразу обратил на них внимание – лет двадцать назад, когда только начал записывать рассказы советских евреев. Иногда это был всего лишь легкий всплеск слов и жестов – сбивчивые, как
торопливый выдох, исповеди в очередях у американского и нидерландского посольств (последнее, как вы знаете, долго представляло в Москве интересы еврейского государства), затем – израильского консульства».

Вообще, сборник весь организован вокруг сквозных тем Цейтлина, знакомых нам уже и по другим его книгам: «Долгие беседы в ожидании счастливой смерти», «Одинокие среди идущих», «Несколько минут после»: ценности, уязвимости и ответственности человека, его смертности и отваги жить перед ее лицом. И еврейских судеб в истории и вечности.

Ольга Балла-Гертман
Еврейская панорама. - № 6 (48). - Июнь 2018.

Зиновий Зиник. Ермолка под тюрбаном. – М.: Издательство «Э», 2018. – 288 с.

Отчаянно жаль, что эта книга еще не вышла, – по крайней мере на момент, когда я под впечатлением уже сказанного о ней на сайте издательства и в разных иных местах пишу эти взволнованные строки: обещают в конце апреля, так что к моменту выхода этого номера газеты мы с книжкой непременно встретимся. Зато отрывки в Интернете почитать уже можно. А кроме того, у нас есть редкостная возможность поговорить о книге и ее предмете не в рутинном формате рецензии, но в куда менее тривиальном – и достойном всяческого культивирования – жанре предвкушения и читательского мечтания.

Итак, роман Зиновия Зиника – о Шабтае Цви: фигуре, которую так и хочется назвать скандальной (но торопиться не будем). Этот раввин-каббалист из Измира в Османской империи известен в истории как лжемессия. «Он, – пишет Зиник, – публично извратил, перевернул с ног на голову все концепции ортодоксального иудаизма», а потом и того хлеще: к ужасу поверивших в
него, в 1666 г. он принял ислам. Впечатление он произвел такой силы, что оно чувствуется до сих пор: «Я помню, – признается автор, – вздрог от самой идеи: еврей обращается в мусульманство и вносит в свою версию суфийского ислама элементы иудаизма».

Впрочем, ужас объял не всех сторонников Цви: иные, снова ему поверив, стали молиться в мечетях. Но зря ли их подозревали в сохранении верности иудаизму? В Турции Шабтая называют Сабетай Севи или Саббатай Цеви, отсюда – название его последователей: саббатианцы или саббатеи. В греческом городе Салоники и сегодня можно видеть здание, рвущее все шаблоны: мечеть саббатианцев с минаретом и звездами Давида в орнаменте балюстрады.

Книга – не только о ярчайшем авантюристе (еще вопрос, кем его считать: вероотступником или смелым реформатором, душевнобольным или мистиком, шарлатаном или первым сионистом Османской империи). Она – о перекрестках культур, о напряженности, конфликтности и плодотворности таких перекрестков.

Ольга Балла-Гертман

Дикоросль-11

Ольга Балла-Гертман

Дикоросль-11

http://7i.7iskusstv.com/2018-nomer4-balla

репей2.jpg

В абсолютное «всегда»

Среди того важного, чему мне удалось научиться к своим нынешним годам, непременно стоит назвать умение не доверять (внимательно относиться, но не доверять) собственным чувствам, даже очень сильным ― основанное на спасительном знании о том, что всё может быть совсем не так, как оно мне видится, и более того, именно таким, как правило, и бывает.
«Жить внутри»: то есть ― внутри собственной оболочки, сохраняя неизменность и давая себе отчёт в том, что в некотором смысле всё это внешнее не имеет ко мне отношения, не проникает под оболочку, оно ― как погода за стенами дома, из которого я выглядываю ― а могу и штору задёрнуть.

И ещё ― защищаться от ситуаций проживаемых («полнота присутствия» в которых способна быть попросту губительной) и ожидаемых («полнота» ожидания которых тоже запросто способна развалить всю душевную конструкцию). Уходить от ожидаемого ― в сиюминутное, от сиюминутного ― в некоторое внутреннее абсолютное «всегда».

Работа и я

Близкой к идеальной для себя я чувствовала бы такую организацию жизни, при которой мне удавалось бы каждый день выдавать хоть по какому-то законченному продукту (минимальной единицей продукции предполагается чётко сформулированная мысль, хотя бы в одно предложение).

При этом отдаю себе, кажется, полный отчёт в том, что главный смысл таких усилий ― всё-таки самоуспокоение и самоупорядочивание, а вовсе не потребности так или иначе понятого «мира» в какой бы то ни было моей продукции (и уж подавно не зарабатывание денег, которое давно ― дело десятое, в значительной мере и потому, что Читать дальше...Свернуть )
скоропись ольги балла

Знамя. - № 4. - 2018. = http://www.znamlit.ru/publication.php?id=6903

Всеволод Петров. Из литературного наследия. [Философские рассказы. Дневники. Проза. Стихи] / Вступ. статья, подготовка текстов и сост. Н.М. Кавин. — М.: Галеев-Галерея, 2017.

Петров_Из литнаследия.jpg

Сегодня уже нет оснований называть Всеволода Петрова (1912–1978) — представителя скрытой, непроявленной (точнее, потенциальной) русской словесности минувшего века — писателем неизвестным или «непрочитанным». Пожалуй, его нельзя назвать даже и неосуществившимся писателем: то немногое, что он написал, — несомненный факт литературы и будет прочитано в ее контексте. Тем более, что Петров и замечен, и оценен, да и критически прочитан уже довольно неплохо: центральная для его писательского образа повесть «Турдейская Манон Леско» была, пусть почти через тридцать лет после смерти Петрова, опубликована в «Новом мире»1 , а два года назад, вместе с воспоминаниями автора о своем времени и окружении, вышла отдельной книгой2 , удостоившись не просто высоких (иной раз — чрезвычайно высоких3 ) оценок современных критиков, но и, что куда важнее, основательной рефлексии4 . Уже понятно его место на литературной карте столетия: одновременно типичное и уникальное. С одной стороны, характернейший, чуткий и точный продолжатель литературы Серебряного века, причем сразу нескольких ее линий, он мог бы стать частью ее качественного, очень близкого к первому второго ряда: он не открыватель новых путей, но шлифователь стекол). С другой — в его текстах и мировосприятии Серебряный век продолжался вплоть до сороковых, до пятидесятых, — даже, то есть, тогда, когда у него не было никаких возможностей и оснований продолжаться. С тем большим любопытством мы рассматриваем теперь биографические корни, из которых росла, хоть и не вполне выросла, другая русская литература (пример которой — одиноко стоящая и в творчестве ее автора, и в современной ей культуре «Турдейская Манон»), ее черновиковый и предтекстовый гумус, окраины ее центра.

Петров — из тех, кто, ища возможностей Читать дальше...Свернуть )
Ольга Балла

ДОСТАТОЧНО БЫТЬ

Поэт и адресат: обращенность существования


(реплика на Круглом столе "Весь этот мир - не больше слова", посвящённом Белле Ахмадулиной, Борису Мессереру и Тарусе)

Знамя. - № 4. - 2018. = http://www.znamlit.ru/publication.php?id=6889

Мне хочется задуматься над взаимоотношениями поэта и его адресата; над обращенностью существования — всего, а не только речевого и поэтического — создающей и направляющей, воспитывающей поэтическую речь. — Вообще, конечно, тема гораздо шире поэтической: люди-адресаты есть у каждого, просто поэты — выговаривая свою адресованность — позволяют нам ее видеть.

Поэзия Беллы Ахмадулиной с некоторых пор — собственно, можно точно датировать, с какого года: с 1974-го — видится мне как (может быть, вся; где более, где менее явно) обращенная к значимому собеседнику — Борису Мессереру. В 1974 году они встретились, и далее было 36 лет непрерывного словесно-несловесного диалога.

Значимый собеседник или адресат — это тип культурной фигуры. В строгом смысле, «адресат» от «значимого собеседника» отличается тем, что он может, собственно, и не отвечать: ему достаточно быть. (Так — или почти так — собственно, и поступал Мессерер, который не отвечал словами — он отвечал иначе: всем — просто своим присутствием, участием в жизни Беллы — и ее портретами, которые он писал и рисовал все время.) Тип особенный и, может быть, в смысле культурообразования, создания смыслов не менее важный, чем сам поэт как таковой. Адресованность — особенный модус речи вообще и поэтической в частности (в особенности). Это ситуация, когда для поэтического события необходимы двое. Когда в формировании речи — в отборе слов, тем, интонаций, складывании образов — активно участвуют свойства, особенности, обстоятельства человека, которому эта речь предназначена. Адресат — это не тот, о ком пишут, но тот, кого постоянно имеют в виду, постоянно чувствуют, даже когда говорят и пишут о предметах, совершенно, казалось бы, с ним не связанных. Это — тот, в свете которого и благодаря которому видят — не будь которого, видели бы не то и иначе (самим своим присутствием он распределяет взгляд обращенного). Адресат — это тот, с кем — для обращенного — связано все.

То, что я тут могу сказать, — в сущности, только Читать дальше...Свернуть )
Ольга Балла

Долгая, трудная дорога

Евгений Бабушкин. Библия бедных. – М.: Издательство АСТ, 2017. - (Ангедония. Проект Данишевского)

Октябрь. - № 2. - 2018. = http://magazines.russ.ru/october/2018/2/dolgaya-trudnaya-doroga.html

Бабушкин_Библия бедных.jpg

Три части дебютной книги Евгения Бабушкина, известного до сей поры главным образом как журналист и заместитель главного редактора журнала «Сноб» (нет ничего более далекого, спешу сказать, от смысла этих текстов, чем снобизм): «Ветхий Завет», «Новый Завет» и «Апокрифы», как и положено священным текстам, повествуют о мироустройстве. Тройственное это деление соответствует не столько тройственности известных в христианской культуре разновидностей священных текстов, к которой оно очевидным образом апеллирует, сколько трем модусам авторского восприятия мира. Ну, по большому счету, все-таки двум. В «Новом завете» и в «Апокрифах» автор занимается эмпирически наблюдаемой поверхностью мира, его складчатой шкурой, его пестрой, грубой, сырой поверхностью. В «Ветхом» – его потаенными, архетипическими структурами. Его костями и кровью.

Даже не слишком внимательный читатель заметит, что Читать дальше...Свернуть )
Дмитрий Бавильский: «Важно создать читателю среду обитания, которой он может распоряжаться по своему усмотрению». Часть 1

http://textura.club/sreda-obitanija/

Дмитрий-Бавильский.-фото-Александра-Слюсарева-2-548x365.jpg
Фото Александра Слюсарева

Дмитрий Бавильский paslen – прозаик, критик, эссеист. Родился в Челябинске, живет в Челябинске и Москве. Автор нескольких книг прозы и многочисленных статей об искусстве. Лауреат Премии Андрея Белого и дважды лауреат премии «Нового мира». С 2014 по сентябрь 2017 работал редактором трех отделов («Музеи», «Реставрация», «Книги») в ежемесячной газете «The Art Newspaper Russia». Редактор раздела «Библиотечка эгоиста» литературно-критического и общественно-философского сетевого журнала «Топос» (2001—2012). В 2010 — 2016 годах вел отдел прозы в сетевом журнале «Окно». Член редакционного совета журналов «Урал» и «Новый берег». Проза переведена на многие языки мира.

Ольга Балла-Гертман yettergjart aka gertman– критик, эссеист, редактор. Окончила исторический факультет Московского Педагогического Университета. Редактор отдела философии и культурологии журнала «Знание-Сила», редактор отдела публицистики и библиографии журнала «Знамя». Автор книг «Примечания к ненаписанному» (USA, Franc-Tireur, 2010) и «Упражнения в бытии» (М.: Совпадение, 2016).

Часть I

Дмитрий Бавильский, работающий во множестве жанров – от романов, рассказов и травелогов до дневника и микроэссе в фейсбуке и твиттере, – писатель протеичный. Для него принципиально всё время менять формы высказывания, способы текстового существования, – до такой степени, что одно время он отказывался называть себя «писателем», – чтобы, значит, не накладывать на себя связанных с этим словом самоограничений, – настаивая, что он «блогер» (нельзя исключать, что и пора этой самоидентификации тоже миновала, уступив место чему-то новому). Ну неинтересно же всё время делать одно и то же!

Так, по крайней мере, объясняет свою жанровую изменчивость сам Бавильский, но мы-то догадываемся, что на самом деле это – уход от окостенения и инерций, поддержание в себе восприимчивости и верного её следствия – точности. Не раз утверждавший, что литература вымысла вместе с сюжетностью себя исчерпала, непредсказуемый Бавильский вдруг взял да и написал роман – по видимости, классический, с сюжетом, героями, их развитием, их отношениями, интригами, диалогами…

Или только по видимости – и это очередная совокупность задач, решаемых хитроумным автором, который имел в виду нечто совсем другое?

Сразу же после точки в финале «Красной точки» (рабочее название романа), Бавильский начал работу над травелогом – описанием своего осеннего путешествия по Италии, – промежуточные стадии этой работы уже можно видеть в Живом Журнале: https://paslen.livejournal.com/2264723.html, и далее по тэгу «Италия»), она растёт прямо на читательских глазах, – что тоже входит в обыкновения Бавильского-писателя. (Фрагмент из романа см. на «Снобе»)

Ольга Балла-Гертман, стремясь разведать актуальные смысловые стратегии Дмитрия Бавильского, их мотивы и движущие силы, начала разговор об этом с самого свежего из его законченных текстов – романа «Красная точка», чувствуя притом, что и с прочими текстами автора «Точку» объединяет скрытая от наших глаз разветвлённая корневая система.


Ольга Балла-Гертман: Поговорим о нынешней стадии вашей смысловой работы. Когда-то вы говорили, что писательство интересно вам прежде всего, если не исключительно, как решение задач. Проясним же ваши текущие задачи! Вы только что закончили роман «Красная точка» о взрослении в позднесоветские годы. Какие же задачи вы решали этим текстом?

Дмитрий Бавильский:
Вы правы: более всего мне интересны рабочие задачи, которые я всё время усложняю. Надеюсь, со стороны этого не видно, но если текст не решает своих, сугубо технических или содержательных вопросов, как правило, в нём нет глубины перспективы, он плосковат (ну или лишён стереоскопичности) и сводится к наррации.

Можно писать прозу, а можно прозой – и это совершенно два разных искусства, друг другу едва ли не противоположных. Работающие прозу обязательно экспериментируют и решают всякие заковыристые задачки – без этого своих неповторяемых («одноразовых», как я их называю) стратегий не построишь.

Например, в одной моей книге я объявил войну вспомогательным словам-связкам, вычёркивая «свой» и «очень», а также по возможности избегая слова «был» и его производных…

«По возможности» – так как здесь, как и во всём, важно не переусердствовать: я хорошо помню монгольскую народную сказку о происхождении степи.

На юге, в сторону Магнитогорска, наша Челябинская область заканчивается казахскими степями, так что для нас это всё ещё актуальная сказка. В ней рассказывается, как один батыр хотел завоевать сердце невесты. Условием было срубить на скаку как можно больше деревьев. Батыру так нравилось рубить деревья, что он вошёл в раж самолюбования и всё никак не мог успокоиться, пока не порешил весь лес. Так и возникли монгольские степи…

В другом своём романе я хотел перевести максимальное число глаголов в настоящее время, в третьем писал телесериал, в книге интервью выстраивал идеальный нон-фикшн…

О.Б.-Г.: В чём смысл технических задач такого рода, помимо упражнений в виртуозности?

Д.Б.:
Они создают Читать дальше...Свернуть )

Место, где дышать

Ольга Балла

Место, где дышать

Дружба народов. - № 3. - 2018. = http://magazines.russ.ru/druzhba/2018/3/mesto-gde-dyshat.html

Ян Каплинский. Улыбка Вегенера. Книга стихов. — Ozolnieki: Literature Without Borders, 2017. — (Поэзия без границ)

Каплинский_Улыбка Вегенера.jpg

Это — вторая книга стихов эстонского поэта, эссеиста, переводчика, написанная целиком на «почти родном» ему русском языке (первая, «Бьлыя бабочки ночи», — название ее, написанное отчасти по орфографическим правилам столетней давности, выглядит именно так, — вышла в таллинском издательстве «Kite» четыре года назад и была удостоена «Русской премии»). По-русски Ян Каплинский, он же Яан Каплински, сын поляка и эстонки, родившийся в уже присоединенной Советами Эстонии в 1941 году, говорил и читал с детства, но писать русские стихи начал, только когда ему было почти семьдесят — что само по себе случай исключительный — и впервые опубликовал их в семьдесят четыре, в 2005-м, в двуязычном сборнике «Sоnad sоnatusse / Инакобытие». К тому времени он уже лет тридцать как был одним из самых известных эстонских поэтов. Семнадцать книг стихов, девять книг прозы, семь книг публицистики, семь детских книг, многочисленные переводы… Переводившийся на множество языков, среди которых и русский, Каплинский-поэт и сам многоязычен: помимо эстонского, он писал стихи по-английски, по-фински и на южноэстонском (выруском) диалекте, который для него тоже родной (1). Однако ни на одном из этих языков целой книги он не написал (правда, обещает, что следующая будет уже на выруском диалекте (2)). А тут одна за другой, с довольно небольшим перерывом — целых две. От милой ему старой орфографии во второй своей русской книге Каплинский отказался, избавив таким образом текст от излишней экзотизации.

Примечательно, что он стал писать русские стихи (прозу, по большей части нехудожественную, писал и раньше, даже один рассказ написал) только Читать дальше...Свернуть )
Еврейская панорама. - № 4(46). - 2018.

ЧАЙКА: литературно-художественный альманах. - № 6. – Июль-декабрь 2017. – 431 с. ISBN-13: 978-1985064041; ISBN-10: 1985064049

4_Чайка.jpg

Писать в этой рубрике о периодических изданиях у нас не в обычае, но иногда есть смысл делать исключения. Интересное случается и за пределами устоявшихся кругов внимания, и теперь как раз тот самый случай.

Область интересов издаваемого в Вашингтоне альманаха «Чайка» - «американского журнала на русском языке» - шире русской литературы и культуры (в каких бы странах та ни делалась): американские сюжеты здесь тоже обсуждаются. Но российское еврейство – часть русской истории, и к предметам внимания «Чайки» оно относится в полной мере, и в последнем выпуске альманаха таких материалов как раз много. Причём, пожалуй, у них есть и общая, сквозная тема. Даже две: евреи в русской истории как «чужие» и как «свои». Как отторгаемые и угрожаемые – и как те, без кого непредставимы русская мысль и русское слово. Нет, ещё и третья: пересечение границ между культурами.

Первая из этих тем возникает в части альманаха, посвященной столетию революции 1917 года: там Семён Резник пишет об антисемитской версии убийства царя. Герои второй части, «Воспоминания и письма» либо развивали еврейскую культуру (отчасти и на русском языке) – как историк российского еврейства Савелий Дудаков (здесь - некролог ему, написанный Михаилом Голубовским) или на идише в русской среде, как герои статьи Александра Сиротина, актёры еврейского театра, либо целиком принадлежали русской культуре и работали в ней – как поэт и переводчик Аркадий Штейнберг (о нём - статья Сергея Бычкова), как жившие в Германии, но писавшие, думавшие и чувствовавшие по-русски литературовед, писатель, правозащитник Лев Копелев и его жена, филолог, переводчица Раиса Орлова (их переписку с московским литературоведом Натальей Роскиной публикует дочь Натальи Ирина). Герои же рассказа Ольги Трифоновой-Тангян – художники Марк Шагал и Амшей Нюренберг – из тех, чьё искусство не признает границ, разделяющих культуры, вообще.

Ольга Балла-Гертман

[Черта]

Еврейская панорама. - № 4(46). - 2018.

Черта. 1791-1917: Сборник / Под редакцией А. Энгельса. – М.: Точка, 2017. – 250 с. ISBN 978-5-9909347-2-6

3_Черта.jpg

Заинтересовавшимся главой о черте оседлости в многообъемлющей книге жизни Павла Поляна как нельзя кстати придётся этот сборник, созданный большим и разнопрофессиональным коллективом авторов. Историки и культурологи, коллекционеры и создатели музейных коллекций, публицисты и писатели воссоздают мир российского еврейства, очерченный с конца XVIII до начала XX века географически – чертой, за пределами которой лицам иудейского вероисповедания селиться запрещалось, с юридической – множеством предписаний и запретов, которые определяли повседневное существование людей, их привычки и, в конечном счёте, их душевное устройство. Сколь обширной была география пространств, стянутых чертой: Литва, Белоруссия, Украина, Бессарабия…, - столь же пестра была и этнография этого мира: быт и нравы обитателей разных частей сдавливаемой ею территории – при том, что они, безусловно, представляли собой устойчивую общность - были вполне различны. Кстати, жизнь тех, кому удавалось вырваться за черту и поселиться в столицах, здесь тоже рассматривается.

Книга, по существу, энциклопедическая – охватывающие разные стороны жизни, разве что выстроена не по алфавиту (а по хронологии: от юридического её оформления по указу Екатерины от 23 декабря 1791 года до упразднения постановлением Временного правительства от 22 марта 1917-го).

«Осенью 1917 года, - пишет Александр Энгельс, - советская власть, подтвердив освобождение малых народов от всех видов национального гнета, взялась тем не менее искоренять самую сердцевину еврейской идентичности – многотысячелетнюю религиозную традицию. Большевики фактически продолжили проводившуюся ещё Николаем I политику уничтожения, упразднения традиционного еврейства путем поголовной ассимиляции. По масштабам и эффективности ассимиляционной политики 1920–1930﷓х годов последователи, вероятно, даже превзошли своего венценосного предшественника.»

Но это уже другая история.

Ольга Балла-Гертман
Еврейская панорама. - № 4(46). - 2018.

Павел Полян. Географические арабески: пространства вдохновения, свободы и несвободы. – М.: Издательство ИКАР, 2017. – 832 с., илл. ISBN 978-5-7974-0579-5

2_Полян.jpg

«Географические арабески» Павла Поляна, названные так, по словам автора, «в память о Николае Гоголе и Вениамине Семёнове-Тян-Шанском», - на самом деле, скорее биогеографические. И даже биогеоисториогеографические. То, что таких терминов – по крайней мере, в статусе общепринятых - не существует, лишь подчёркивает крайнее своеобразие культурной ниши автора книги. Точнее, сразу нескольких его культурных ниш, на одновременную полноценную жизнь в которых одной-единственной личности обыкновенно не хватает. Но случай географа, урбаниста, историка (я ничего не пропустила?) Павла Поляна – он же литературовед, мандельштамовед, один из основателей Мандельштамовского общества, поэт (стихи в книге тоже есть) Павел Нерлер – особенный. Этот сборник, представляющий его работу с разных сторон (кстати – всего лишь «условный второй» том собрания его сочинений, куда вошло всё, «не уложившееся в рамки условного первого»), поражает многообразием предметов исследовательского интереса вопреки тому, что как будто старается ограничиваться только географическими сюжетами. Старается - но ему это никак не удаётся.

Что касается сюжетов собственно еврейских – а в работе Поляна они занимают место весьма значительное, – к ним здесь относится прежде всего воспоминания автора о его родителях и предках (кстати говоря, публиковавшиеся в нашей газете в сентябре 2016 года). Но помимо этого, помимо еврейских судеб, о которых в числе прочего рассказано в разделе «Портретная галерея: мои географы», здесь есть раздел, способный претендовать на статус полноценной монографии и посвящённый географии российской несвободы в трёх её главных обликах: закрытые города-наукограды, ГУЛАГовские спецпоселения и – первый из них – черта еврейской оседлости, рассмотренная во всей её истории от возникновения до следов, оставленных ею в сознании и не изгладившихся по сей день.

Ольга Балла-Гертман
Еврейская панорама. - № 4(46). - 2018.

Ховард Айленд, Майкл У. Дженнингс. Вальтер Беньямин: критическая жизнь / Пер. с англ. Н. Эдельмана; под науч. ред. В. Анашвили и И. Чубарова. – М.: Издательский дом «Дело» РАНХиГС, 2018. – 720 с. (Интеллектуальная биография) ISBN 978-5-7749-1291-9

1_Беньямин.jpg

Мысль Вальтера Беньямина по своему значению выходит далеко за пределы еврейства (это значение и до сих пор, как ни удивительно, не вполне продумано, несмотря на переизбыток толкований беньяминовского наследия, - работа над его пониманием ещё продолжается, свидетельство чему, среди многого прочего, и эта новейшая подробная, семисотстраничная биография) «Один из самых выдающихся и в то же время загадочных интеллектуалов XX столетия» никогда не бывал сосредоточен на еврейской истории, культуре и жизни как на главных предметах своего внимания. Вальтер Бенедикс Шенфлис Беньямин, родившийся в Германии в 1892 году, «рос, – пишут авторы, - в полностью ассимилировавшейся еврейской семье, принадлежащей к высшей берлинской аристократии» и воспитывался не просто как немец, но как всеевропеец, какими были и его родители, и все его родственники.
Тем не менее, и мысль, и мировосприятие Беньямина, и его интеллектуальный темперамент, без сомнения, имеют узнаваемо еврейские корни. Как, впрочем, и сама его судьба, которая, при всей невмещаемости этого человека почти ни в какие рамки, стала характерной судьбой немецкого еврея его времени, включая изгнание из родной страны после захвата власти Гитлером, изоляцию и бедность в эмиграции и трагическую смерть на испанской границе, в Пиренеях, в сентябре 1940-го.

Не только Беньямин-мыслитель с его разносторонностью, разножанровостью, разностильностью, но и «Беньямин-человек остаётся загадкой», - признают авторы книги - два ведущих исследователя его творчества. Разрешают ли они эту загадку? О нет, даже и не претендуют. Они делают нечто куда более реальное и более важное: собирают образ своего героя в целое и стараются рассмотреть его помимо мифов и домыслов, в избытке скопившихся вокруг его личности.

Ольга Балла-Гертман
Дом под крыльями стрекозы

Знание – Сила. - № 4. – 2018. = https://znaniesila.livejournal.com/108034.html

особняк Горького3.jpg

В этом номере журнала неслучайная случайность свела вместе две, поначалу независимых друг от друга темы: дома-музеи как отражение личности своих владельцев и их времени, и пришедшийся на март текущего года стопятидесятилетний юбилей Максима Горького. Вдруг оказалось, что обе темы накладываются друг на друга на редкость удачно – здесь есть о чём говорить. Дом-музей Горького в Москве – не что иное, как знаменитый особняк Рябушинского, построенный в начале прошлого века (1900) одним из самых ярких представителей стиля модерн в русской архитектуре, Фёдором Осиповичем Шехтелем (1859-1926). Это, пожалуй, наиболее известная из работ Шехтеля, – известности которой в ХХ веке немало способствовало и то, что дом, отнятый советской властью у владельца, был позже передан именно Горькому.

О месте горьковского особняка в контексте архитектуры его времени, в жизни писателя, который провёл здесь пять последних лет жизни, а также в творчестве создателя этого здания наш корреспондент О. Гертман yettergjart aka gertman говорит с членом-корреспондентом Российской академии архитектуры и строительных наук, доктором искусствоведения, заместителем председателя Общества изучения русской усадьбы Марией Владимировной Нащокиной.

«Знание – Сила»: Фёдора Шехтеля называют в числе создателей нового языка архитектуры его времени, а его работу – одной из вершин первого этапа современной архитектуры, известного в России под названием «модерн». В чём именно состояла новизна этого языка, и чем именно в его новизне мы обязаны Шехтелю?

Мария Нащокина:
Надо признать, что Шехтель пришёл к модерну не первым среди московских архитекторов. Его обращение к этому стилю, по-видимому, было стимулировано его визитом на Всемирную выставку 1900 года в Париже. На этой выставке можно было увидеть разные варианты нового стиля, представленные лучшими, ведущими европейскими архитекторами, и именно тогда, по-видимому, Шехтель понял, что это явление имеет всеевропейское значение. До тех пор, хотя постройки в стиле модерн появляются у нас уже с 1898 года, например, у Льва Кекушева, - Шехтель оставался в рамках стилизаторского языка эклектики.

Таков, например, выстроенный им великолепный особняк на Спиридоновке, который выполнен в формах английской викторианской архитектуры, - там нет модерна. К модерну он обращается именно с 1900 года, причём, как мне кажется, это произошло в рамках одной постройки. Есть такое замечательное здание – типография Левенсона в Трёхпрудном переулке, которое существует и сейчас. Это произведение ещё как будто вполне в рамках эклектики - но двери и внутренняя лестница сделаны уже в совершенно другом стиле. То есть, у меня было всегда предположение, что вернувшись с этой выставки, когда типография уже строилась, Шехтель просто дополнил её деталями в стиле модерн.

Таким образом, в его творчестве произошёл поворот к поискам новой стилистики.

Конечно, Шехтель был Читать дальше...Свернуть )
Ольга Балла

Разведчик загадочного

История одного несостоявшегося разговора

Знание – Сила. - № 4. - 2018. = https://znaniesila.livejournal.com/108017.html

ivanov.jpg

Интервью мы с ним так и не сделали. Хотя хотелось, замышлялось и воображалось очень давно – с тех самых пор, как мне вообще повезло начать заниматься журналистикой. Хотя даже виделись – и целых два раза. Первый раз - ещё задолго до всякой журналистики, вообще до всего, когда я, вечно торопившийся и хронически опаздывавший юный курьер Института русского языка Академии наук тогда ещё СССР, внеслась с каким-то очередным пакетом, запыхавшись, в здание Института славяноведения и балканистики той же Академии и чуть ли не головой влетела – едва не сбив его с ног - в большого, величественного седого человека с высоким лбом. «Простите, где здесь кабинет такой-то?» - нагло выпалила я, прекрасно понимая, что передо мною Вячеслав Всеволодович Иванов, - но не рассыпаться же теперь в почтении и восхищении, не рассказывать же ему сию минуту о том, как книжка его избранных статей воспламенила моё, как я выражалась уже тогда, «гуманитарное воображение». Ну не та ситуация. Вообще-то было даже странно, что он существует на самом деле – а не создан тем самым «гуманитарным воображением», что можно его запросто вот так чуть не сбить на дурацком молодом бегу. Собеседник мой вежливо и, как почудилось мне в жарком смущении, не без иронии указал мне искомый кабинет, я унеслась в указанном направлении, на том мы и расстались. Второй раз был куда осмысленнее и давал куда больше шансов для плодотворного разговора. Несколько жизней, несколько перемен участей спустя, в 2009-м, что ли, году или в 2010-м, в РГГУ был поэтический вечер ещё одного человека из архетипических, из тех, что оказали на моё гуманитарное воображение решающее воздействие – лингвиста и переводчика Александра Милитарёва. (И о, счастье, – с Милитарёвым мне тогда всё-таки удалось устроить разговор, но то совсем другая история.) На этот вечер заглянул и небожитель Иванов – такой же (на мой, по крайней мере, смущённый взгляд) большой и величественный, как тогда, в глубине незапамятных восьмидесятых. Ну теперь-то уж, защищаемая статусом сотрудника журнала «Знание – Сила», я была заметно решительнее и дерзнула предложить: «Вячеслав Всеволодович, могу ли я вас попросить об интервью для нашего журнала?» «Ох, - ответствовал он без всякого энтузиазма, - мне сейчас совершенно, совершенно некогда!» На том, опять же, и расстались.

А в октябре минувшего года стало поздно совсем. Всё-таки надо было настаивать.

Понятно, что Читать дальше...Свернуть )

Дикоросль-10

Ольга Балла-Гертман

ֽДикоросль
(продолжение. Начало в № 11/2017 и сл.)

http://7i.7iskusstv.com/2018-nomer3-balla

перекати-поле3.jpg

К географии времени

(то есть к разметке его внутренних зон и уяснению себе их экологии)

Этапы жизни человека определяются, кроме всего прочего, ещё и тем, по каким из прошедших этапов своей жизни он тоскует.

Прояснение, укрепление и созревание в нас новой тоски — несомненное свидетельство перехода на новый этап.

Тоска по прошлому обладает конституирующим воздействием на человека. Она производит в нас отбор душевных элементов, из которых мы создаёмся: какие-то убирает в запас, какие-то из запаса вытаскивает — и вводит в работу. Тоска по прошлому — это род построения самого активного настоящего.

А происходит так потому, что Читать дальше...Свернуть )

Дикоросль-7: часть 2

Дикоросль*

© О. А. Балла-Гертман

Mixtura verborum'2017: человек и время. Философский ежегодник / Под общ.ред. С.А. Лишаева. - Самара: Самарская гуманитарная академия, 2017. = http://www.phil63.ru/dikorosl2

Начало: https://gertman.livejournal.com/238608.html

О (трудовой) этике избытка

Пожалуй, только теперь начинаю приходить к пониманию того, что в работу не следует уходить целиком и без остатка. Всю молодость меня промучило чувство как раз обратное: стыд за то, что не ухожу без остатка, что не истрачиваю себя в делаемом совсем. То есть, помимо (очевидных — и, разумеется, отнюдь не всегда выполняемых, но сейчас не об этом) требований качества — у меня было ещё жёсткое, не лишённое утопичности, но оттого не менее настоятельное требование количества: в работу, согласно этому требованию, следовало вкладывать всё живое — всё живое тогда только и получало смысл, когда приобретало хоть какое-то отношение к работе. Поэтому, разумеется, в качестве полноценной работы воспринималась и принималась только такая, которая требует личностного включения и максимальной соотнесённости с личными смыслами (именно поэтому удрала я в конце концов, при первой возможности, из судебной экспертизы, которой посвятила семь нетривиальных лет и которой мне, вне всякого сомнения, есть за что быть очень благодарной: сколько бы она ни требовала напряжения, усилий, дисциплины, внимания — всё равно слишком большие пласты личности она оставляла невостребованной).

Вдруг сообразила, что двигало да и продолжает двигать мной при делании собственной биографии, во всяком случае в аспекте профессиональных занятий. Нужно было (и остаётся, собственно) не только то, чтобы каждое дело зачерпывало как можно больше слоёв моей драгоценной личности (чтобы, значит, ничто по возможности даром не пропадало — своеобразная разновидность скупердяйства, скопидомства). Мне было и остаётся важным ещё и то, чтобы все мои занятия укладывались в некоторый связный сюжет, крепились бы вокруг некоторого общего стержня. И то, и другое запросто может быть неявным, главное, чтобы они чувствовались — ну и хотя бы теоретически могли бы быть однажды выявлены. Это, прежде всего, а пожалуй, что и исключительно, вопрос внутренней эстетики.

Так вот, теперь — именно тогда, когда я занимаюсь работой, востребующей изрядное количество душевных пластов и надеюсь заниматься ей и дальше — мне становится наконец ясным, что работа ни за что не должна выедать человека без остатка, до черноты, до камней (то, чего так страстно хотелось в молодости!). В интересах этой же самой работы (о других интересах мы сейчас просто не говорим, хотя бы потому, что они гораздо очевиднее) — очень важно, чтобы в жизни всегда оставался большой, сочный и нерационализируемый, внерабочий избыток, не лезущий ни в какие рамки. Чем больше его будет, тем глубже будут у работы корни и тем жирнее — питающая её почва. Тем больше у неё (и, стало быть, у меня, которая ею занимается — всё-таки не мыслить себя производной от работы пока не получается — хотя интересно будет научиться и этому) окажется надежд на нетривиальность и рост.

Из заметок о навязчивом
Читать дальше...Свернуть )

Дикоросль-7: часть 1

Дикоросль*
© О. А. Балла-Гертман

Mixtura verborum'2017: человек и время. Философский ежегодник / Под общ.ред. С.А. Лишаева. - Самара: Самарская гуманитарная академия, 2017. = http://www.phil63.ru/dikorosl2

Работа и я: техники души

Придумала средство борьбы с собственной склонностью отвлекаться: поставить эту склонность себе на службу. Я уж и оправдание ей придумала, не в силах избавиться (как только начнёшь делать что-то одно, требующее внимания — моментально начинаешь и вертеться внутренне во все стороны: сама необходимость узости и концентрации автоматически вызывает потребность в разнообразии и разбросанности. То есть достаточно одной только постановки задачи, чтобы вызвать энергичное внутреннее сопротивление). Оправдала я её тем, что разбросанность-де способствует расширению ассоциативного поля и вследствие того — более объёмному, а значит, предположительно, и более нетривиальному — взгляду на предмет работы. Но чтобы эта склонность не разваливала дела, пришлось изобрести вот что: делать два дела одновременно (в моём случае речь практически всегда идёт о писании и/или редактировании двух разных текстов; и лучше поэтому, чтобы это были разнотипные действия: один текст пишем, другой — редактируем). Как только надоедает одно дело и хочется от него отвлечься — переключаемся на другое.

(Внутренняя формулировка при этом такая: всякой работе нужен противовес — для устойчивости.)

И когда такой режим работы как следует измотает — вот тогда начинаешь фиксироваться на чём-то одном с удовольствием и отдохновением. Предположительно, правда. До такой измотанности я ещё не доработалась.

(Не говоря уж о том, что человек, работая, отвлекается по «внутренне-эстетическим» причинам: для объёмности чувства жизни, которое заведомо — хотя бы уже чисто количественно — более полноценно, чем линейное и плоское.)

О матрицах реальности
Читать дальше...Свернуть )
*под этим названием будут впредь помещаться реплики в соответствующей рубрике журнала "Новая юность".

Новая юность. - № 1 / 2018 = http://magazines.russ.ru/nov_yun/2018/1/zametki-zapiski-posty.html

Ольга Балла

Среди актуальных литературных тенденций более всего занимает меня размывание границ между жанрами, срастание жанровых форм, усвоение ими возможностей друг друга, что расширяет и смысловое поле каждого из них. Первое — и, пожалуй, самое яркое, — что приходит в голову: «романс» «Памяти памяти» Марии Степановой. Авторский жанр? Почему бы не продумать этот текст в таком направлении? Книга совмещает и сращивает возможности романа и эссе (притом от последнего заимствуется очень многое), мемуаров и исследования, документа — чужого и доэстетического слова — и авторского, эстетически значимого и пристрастного высказывания.

С другой стороны, художественному, сюжетному явно тесно в собственных рамках, и оно ищет путей саморасширения и самопреодоления, и находит. Из относительно недавних чтений, укрепляющих во мне это чувство, я бы назвала два текста — совсем не родственных друг другу ни в каких иных отношениях, даже, пожалуй, друг другу противоположных. Первый — максимально спонтанный, второй — тщательно выращенный; первый — не озабоченный «красотой» вообще, а более всего стремящийся к точности, второй — самоценно-красивый даже тогда, когда повествует о некрасивом.

Первый — «Дым внутрь погоды» Андрея Левкина. Текст, ускользающий от жанровых определений вообще, принципиально пренебрегающий — что, впрочем, характерно для Левкина — даже различием между черновиком и чистовиком, между текстом становящимся, нащупывающим свои пути и варианты, всегда готовым от каждого из них отказаться — и обретшим законченность. Это текст-исследование собственного восприятия реальности, «внутренние хроники».

Второй — куда более вроде бы внятный в жанровом отношении роман Лены Элтанг «Царь велел тебя повесить». Жизнь, вмещенная в этот текст, совершенно перерастает организующий ее сюжет (из числа тех, что более всего обжиты массовой литературой: убийство, расследование, семейные тайны), вытесняет его из читательского внимания, терпит его только потому, что нужно же всему этому обилию жизни на чем-то держаться, нужно же иметь повод сказать себя. Этот текст перерастает все, чего там вообще-то много: и бытописание, и психологию с этнографией, и становится чистым событием языка, торжествующей речи, смыкаясь в этом отношении с поэзией.

Пример с совсем другой стороны той же широкой и размытой полосы явлений межжанрового взаимодействия — «Очень быстро об одном человеке» Шаши Мартыновой. Сборничек из 25-ти коротких текстов, которые формально, по внешней и внутренней организованности — верлибры, но с родовыми свойствами прозы. У каждого — ясный, динамично изложенный сюжет, притом не столько сюжет-событие, сколько сюжет-формула, сюжет-тайна, обозначающий структуры человеческого существования.

Обернитесь деревом

Ольга Балла

Обернитесь деревом

Олег Базунов. Записки любителя городской природы. - СПб.: Издательство Ивана Лимбаха, 2016.

Новое литературное обозрение. - № 148. - (6/2017). = http://www.nlobooks.ru/node/9198

Базунов_Записки любителя городской природы1.jpg

Олег Базунов (1927—1992), три больших, принципиальных текста которого (впрочем, непринципиальных он почти не писал) составили этот сборник, — наверно, один из самых непрочитанных и недозамеченных писателей своего времени. И это при том, что с советской властью он никогда не спорил. Он благополучно, хотя и довольно редко, в те годы издавался — примерно раз в десятилетие, но связано это, по большей части, с тем, что писал Базунов чрезвычайно, исключительно медленно. При жизни, не слишком длинной, у него вышло четыре книги в издательствах обеих столиц: «Холмы, освещенные солнцем: повести и рассказы» (Л., 1977), «Тополь: Записки любителя городской природы» (Л., 1984), «Окно: повести» (М., 1987), «Мореплаватель» (Л., 1990). Две другие, не считая ныне обсуждаемой, вышли уже посмертно: «Зеркала» — в Москве в 2001-м и «Мореплаватель: Избранная проза. Воспоминания об Олеге Базунове» — в Санкт-Петербурге в 2007-м. На тексты Базунова — хотя тоже изредка — появлялись рецензии в советской прессе. Правда, современники обращали внимание не на самое, прямо скажем, глубокое в нем: на «тонкие наблюдения» да на «замечательное чутье русского языка». Так говорил Д.С. Лихачёв, вообще очень ценивший Базунова, написавший предисловие и к вышедшему в «Новом мире» (1987. № 6, 7) «Мореплавателю», и к книге «Окно». Впрочем, он считал Базунова «мастером камерного жанра»[1], тихим и кротким, терапевтичным, усмиряющим читателя, сглаживающим конфликты, «снимающим стрессы»[2] бытописателем, а подыскивая ему аналогии, ставил его в один ряд с «Распутиным, Беловым, Носовым»[3].

Все, вошедшее в «лимбаховский» том: «Собаки, петухи, лошади» (1965— 1966), «Мореплаватель» (1966—1971) и «Тополь» (1972—1983) — уже было, как можно заметить, издано, и даже не раз. И тем не менее читателя, задавшегося целью разведать, как воспринимали Базунова его современники, не оставляет чувство, что этого человека окружает какая-то особенная тишина. Кстати, «лимбаховскому» тому она тоже сопутствовала: мне не удалось разыскать ни одной рецензии на него, хотя появился он уже больше года назад. В этом видится, впрочем, что-то очень естественное: Базунов ускользает, как большая глубоководная рыба. Он ухитряется быть скрытым, даже будучи опубликованным, — для этого ему не надо прятаться. Он существует помимо интерпретаций.

Внешне вроде бы встроенный в советскую литературу (он даже состоял членом Союза писателей СССР!), Базунов принадлежал к тому пласту современной ему словесности, которая, будучи как следует прочитана, заставила бы Читать дальше...Свернуть )

Дикоросль-9

Ольга Балла-Гертман

Дикоросль-9*

*9 – внутренняя, техническая нумерация, потребная автору для собственных его [непостижимых :-P ] целей.

http://7i.7iskusstv.com/2018-nomer2-balla/

репей2.jpg

Об истинности мнимого

Если ты не нафантазировал путешествие, - пишут в ЖЖ, - ты в него не съездил.

Мне же чувствуется, что это в полной мере относится и к жизни вообще.

(Не говоря уж о том, что и она – путешествие…)

Что не придумано - то не прожито.

Вслед
Читать дальше...Свернуть )
Ольга Балла-Гертман

За пределами смыслообразования

Об исследовательском повествовании Александра Житенева

http://inkyiv.com.ua/2018/02/za-predelami-smysloobrazovaniya/

Александр Житенев. Палата риторов: избранные работы о поэзии, исповедальном дискурсе и истории эмоций. – Воронеж: НАУКА-ЮНИПРЕСС, 2017.

SAM_3629.JPG

Вопреки видимой разнородности, даже жанровой (от коротких экспресс-рецензий в журнале «Воздух» до основательных литературоведческих статей), даже стилистической (от вольного эссеизма до жестко-дисциплинированного академизма), и еще того более – даже тематической (автора в равной мере занимают искусства как словесные, так и несловесные – фотография и кинематограф, а также сложноустроенные переходные, смешанные области между словесным и образным, каковы, например, скетчбуки Дерека Джармена; не только искусства, но и смежные с ним словесные практики, не только дозревшие до своего окончательного вида произведения, но и отброшенные их авторами черновики) – так вот, вопреки всему этому и наверняка чему-то еще не упомянутому, книга чрезвычайно цельная. А вопреки своему небольшому объему – и двухсот страниц нет – весьма многоохватная: по ней, захватывающей смысловые процессы (чаще позднего) ХХ и первых десятилетий XXI века совсем вроде бы по краям, можно – было бы только читательское усердие – восстановить многие существенные черты и этого времени, и создаваемого им человека.

Что же придает цельность всему этому калейдоскопическому многообразию, где находится место и признанным классикам, вродеЧитать дальше...Свернуть )
Ольга Балла-Гертман

Еврейская панорама. - № 2 (44). - Февраль 2018

Мария Гельфонд. Трилогия А.Я. Бруштейн «Дорога уходит в даль». Комментарий: [для сред. и старш. шк. возраста]. – М.: Благотворительный фонд поддержки культурного развития детей «культура детства»; Издательский проект «А и Б», 2017. – 208 с., ил. - (Руслит. Литературные памятники XX века) ISBN 978-5-99079440-5

4_Гельфонд.jpg

Самого текста Бруштейн здесь нет, только комментарии (комментируемые места, правда, цитируются). Но это не беда – и не только потому, что книгу всегда можно положить рядом и читать параллельно, - наверняка у многих она сохранилась. Интереснее другое: когда начинаешь читать комментарии, вдруг оказывается: да ты же всё это помнишь. И даже помнишь, при каких обстоятельствах это читалось, как воображалась тогда вся эта виленская жизнь девочки Сашеньки, её семьи, её окружения. Тем более, что и перечитывалось не раз. И что вы думаете: веря, что читаем художественный текст, мы на самом деле видели точное воспроизведение этой ушедшей жизни. Мария Гельфонд, кандидат филологических наук, доцент кафедры литературы и межкультурной коммуникации НИУ ВШЭ в Нижнем Новгороде, показывает: спустя 50 лет после собственного детства 72-летняя, глухая, почти слепая Бруштейн воссоздала мир, уничтоженный двумя войнами и Холокостом, с документальной достоверностью.

Гельфонд откомментировала всю трилогию, сюда же вошли комментарии только к двум первым её частям – «Дорога уходит в даль…» и «В рассветный час». Работа потрясающая. Она не просто разыскивала в архивах подтверждение того, что каждый упомянутый у Бруштейн человек реален: она прослеживала всю его жизнь. И получилась энциклопедия целого века.

В выходных данных книги написано, что она – «для среднего и старшего школьного возраста». Только не вздумайте этому поверить! Тем, кто сейчас в среднем и старшем школьном возрасте, ещё предстоит узнать, как здорово, с каким азартом подобные комментарии к архетипическим текстам детства читаются, скажем, в пятьдесят с лишним. Потому что всё, о чём мы жизнь напролёт помнили – совершенная правда.

Календарь

Ноябрь 2018
Вс Пн Вт Ср Чт Пт Сб
    123
45678910
11121314151617
18192021222324
252627282930 

На странице

Подписки

RSS Atom
Разработано LiveJournal.com